ней. Она говорит ему несколько слов на их языке.
— Алек пойдет с вами. Иначе вы потеряетесь.
У Дональда отваливается челюсть. Мальчишка едва доходит ему до плеча.
— Нет, это невозможно… Я уверен, все будет в порядке. Не так уж трудно проследить…
— Он пойдет с вами, — повторяет она как о решенном деле. — Он и сам этого хочет.
— Но я не могу.
Он не знает, как это сказать — он просто не сможет заботиться о ком-то в этом климате: даже о себе, не говоря уж о ребенке. Он понижает голос:
— Я не могу взять ответственность и за него. Вдруг что-нибудь случится? Я никак не могу позволить… — Его бросает в жар от стыда и собственной никчемности.
— Теперь он мужчина, — просто отвечает Элизабет. Дональд смотрит на мальчика, который поднимает на него глаза и кивает. В нем нет ничего от Элизабет: смуглый, с плоским лицом и миндалевидными глазами под тяжелыми веками. Должно быть, пошел в отца.
Позже, возвращаясь к себе, чтобы собраться в дорогу, он оборачивается и видит Элизабет, стоящую в дверях и провожающую его взглядом.
— Ваш отец только хотел получить ответ. Вы ведь сами знаете, верно? Это не значит, что он вас не любил. В природе человека желание знать ответ.
Она пристально смотрит на него, и ее прищуренные от заходящего солнца глаза словно полированная сталь. Смотрит на него, но не произносит ни слова.
~~~
Что-то странное творится с погодой. Скоро Рождество, и все же, хотя мы идем по промерзшему снегу, небо над нами яркое, как в солнечный июльский день. Лицо у меня обмотано шарфом, но глаза с трудом выносят столь ослепительный блеск. Собаки радуются приволью, и в некотором смысле я их понимаю. За палисадом остались вероломство и неразбериха. Здесь только пространство и свет; мили пройденные и мили впереди. Все кажется простым.
Но это не так; лишь оцепенение заставляет меня думать подобным образом.
Когда садится солнце, я выясняю, к чему привела моя глупость. Сначала я падаю на одну из собак, умудряясь при этом разорвать юбку, и собака заходится в лае. Затем, поставив куда-то кружку растопленного снега, не могу ее отыскать. Подавив приступ страха, я зову Паркера, который исследует мои глаза. Я и без него знаю, что они покраснели и слезятся. Зрение помутилось, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, позади пульсирующая боль. Я знаю, конечно, что, уходя, должна была их защитить, но не подумала об этом, настолько была счастлива идти с ним и любоваться широкой белой равниной после грязных окрестностей Ганновера.
Паркер делает компресс из чайных листьев, завернутых в миткаль, охлаждает в снегу и велит мне прижать к глазам. Это приносит облегчение, хотя и не такое, как несколько капель «Болеутоляющего Перри Дэвиса». Возможно, к лучшему, что у нас их нет. Я думаю о Несбите, забившемся в угол своего кабинета и скалящем зубы; когда-то и я была такой.
— Мы далеко от… места?
Привычка заставляет меня опустить компресс: невежливо не смотреть на собеседника.
— Не убирайте, — говорит он и, когда я возвращаю компресс на место, добавляет: — Мы будем там послезавтра.
— А что там?
— Озеро, хижина.
— Какое озеро?
— У него нет названия, насколько мне известно.
— А почему туда?
Паркер колеблется долгую минуту, так что я опять поглядываю на него из-за компресса. Он смотрит вдаль и, кажется, этого не замечает.
— Потому что меха именно там.
— Меха? Вы имеете в виду норвежские меха?
— Да.
Теперь я совсем опускаю компресс и смотрю на него всерьез:
— Почему вы хотите привести его к ним? Ведь именно этого он и добивается!
— И поэтому мы так поступаем. Держите компресс.
— Разве мы не можем… сделать вид, что они где-нибудь еще?
— Я думаю, он уже знает, где они. Выбери мы другое направление, он вряд ли пошел бы за нами. Он уже ходил туда — он и Нипапанис.
Я думаю о том, что это значит: Нипапанис не вернулся, а значит, он до сих пор там. И страх пробирает меня до мозга костей, поселяется там как хозяин. За мокрым компрессом нетрудно скрыть мою реакцию; гораздо труднее делать вид, что я достаточно для этого отважна.
— В этом случае, когда он придет, все станет ясно.
И что тогда? Я думаю, но не решаюсь озвучить. В голове у меня другой голос — раздражающий — нашептывает: ты могла бы остаться. Ты сама заварила эту кашу. Так лопай теперь.
Затем, после очередной паузы, Паркер говорит:
— Откройте рот.
— Прошу прощения?
Он что, мысли мои читает? Мне так стыдно, что уже почти не страшно.
— Откройте рот, — повторяет он немного мягче; ему как будто смешно.
Я, словно ребенок, приоткрываю рот. И чувствую губами что-то твердое, раздвигающее их, а потом в рот мне скользит какой-то шероховатый кусок, похожий на озерный лед, — плоский и расплывающийся. Моих губ касается большой или указательный палец, шершавый, как наждак. А может, это перчатка.
Закрываю рот и чувствую, как согревается и тает его содержимое, наполняя рот сладкой влагой. Я улыбаюсь: кленовый сахар. Представить себе не могу, откуда он его взял.
— Хорошо? — спрашивает он, и по его голосу я понимаю, что он тоже улыбается.
Я клоню голову набок, как бы обдумывая ответ.
— Хм, — чуть слышно выдыхаю я, по-прежнему скрываясь за компрессом, что придает мне бесшабашности. — Подразумевается, что это поможет моим глазам?
— Нет. Подразумевается, что это вкусно.
Я полной грудью вдыхаю воздух, пахнущий осенним дымом и сладостью с горьким угольным привкусом.
— Я боюсь.
— Я знаю.
За своей маской я жду от Паркера утешительных заверений. Кажется, будто он их обдумывает, тщательно отбирая.
Но так ничего и не произносит.
~~~
В поисковом отряде пятеро добровольцев: Маккинли, туземец-проводник Сэмми, местный юноша по имени Мэтью Фокс, полный решимости доказать, на что способен в лесах, Росс, у которого пропали сын и жена, а также Томас Стеррок, бывший следопыт. Из них всех только Стеррок сознает, что он здесь из милости; остальным он должен казаться стариком, да и вообще никто не понимает, что он делает в