спонадоблюсь еще, от сумы да тюрьмы не зарекайтесь, православные люди. На века не изгладится из людской памяти это страшное слово «Бутырка»…
Отца уже не было в живых. Его расстреляли 7 января 1938 года. Семья узнает этот день лишь в 1989 году по тексту справки, пришпиленной скоросшивателем к немногословному казенному документу о реабилитации.
Но допросы матери следователи вели так, словно папа был жив. Все в настоящем времени. Мать стояла твердо на своем. Не дрогнула, не впала в панику, упрямилась. Характер для этого у нее был подходящий. Я уже писала об этом. Ничего не признала, не подписала, ни в чем не созналась. Ей зачитали: восемь лет тюрьмы.
Из тюрьмы жен «врагов народа» отправляли этапом в Сибирь. «Этапом» означает — теплушка для скота, с одним крохотным, с ладонь, решетчатым оконцем для воздуха. Заключенных сортировали. Мать оказалась в многолюдной компании «преступниц» с грудными детьми. Могу себе представить и без ее рассказов — детские плачи, запахи, ад кромешный. Вагон забит до отказа, ни присесть, ни повернуться. Поезд шел черепашьим шагом, сутками. Останавливался на всех полустанках. Стража лязгала запорами. Прошел, шепотом, слух, что везут в Акмолинскую область, в Казахстан. Но то, что все жены уже вдовы, в голове не умещалось.
Мать притулилась у самого окошка. В кулачке ее мусолилась крохотная записка на обрывке газеты, где серой от спички был нацарапан адрес Миты да еще уместились четыре слова: «Везут лагерь Акмолинскую область». На пустынном переезде, где поезд опять ненадолго приостановился, мать разглядела в окошко молодую строгую женщину в телогрейке с железнодорожным флажком в руке. Их взгляды встретились. И мать щелчком пробросила под ноги женщине комочек своей записки. Стрелочница не среагировала. Словно и не заметила. Поезд тронулся…
Слава вам, добрые люди. Вы всегда находились в моей стране в тяжкие годины. Неисповедимыми путями это письмо-крик за тридевять земель дошло до адресата. Сама ли эта простая женщина, кто-то из близких ее, чистых людей, задушевных товарок, но из рук в руки — поверьте мне, в 1938 году это был сущий подвиг — вручили родным слезные материны каракули. Значит, не верили-таки люди во вредителей, агентов иностранных разведок, убийц. А верили в добросердие, вспомоществование, участие.
…Эти страницы я опять же пишу в Испании. Я сейчас здесь живу. Пишу на пляже, в маленьком местечке Херрадура, что в 60 километрах от Малаги. Рядом Африка. Я сижу в уютном кафе «Виепо», на набережной Андрее Сеговиа, прямо на берегу моря, только что уплетя за обе щеки с Щедриным нежного кальмара. Утром этот деликатес целехонький плавал рядышком в Средиземном море, ничего не подозревая дурного. Как же извилиста, непредсказуема жизнь. Как далека, безмерно далека дистанция от маминой тюремной теплушки до прокаленного южным солнцем андалузского пляжа. Но вернусь в осеннюю Москву 1938 года…
В России всегда был в почете человек с орденом. Это известно по рассказам моего любимого писателя Николая Семеновича Лескова. В «Продукте природы» Лесков произнес вещие слова — будь у меня заместо пряжки настоящий орден, я бы один всю Россию перепорол (цитирую по памяти, в Херраду ре Лескова с огнем не сыщешь). А Асафу и Мите как раз подбросили по орденишку. За творческие достижения. К двадцатилетию бессмертного Октября. Асафу — Трудового Красного Знамени, а Мите — «Знак почета». В те годы орденов было мало. Не то что теперь — все орденоносцы, у всех иконостас до пупа. И оба, навинтив награды на грудь, ринулись на выручку сестры. Обили пороги всех приемных, исписали прошениями тонны бумаги. И добились-таки своего. Маму из лагеря перевели на «вольное поселение». Это послабление пришлось ой как кстати. В ГУЛАГе мать заставляли таскать тяжести, двигать неподъемные тачки, и она получила жестокую грыжу.
Мита явилась за мамой к начальнику лагеря со своим орденом-выручалкой в петлице. Очаровала его, влюбила в себя. Так, по крайней мере, она вела рассказ о своем спасительном визите. За колючей проволокой мучились шесть тысяч «врагинь народа» — это был женский лагерь жен арестованных мужей. И запася с ь выписками из судебных протоколов, перевезла маму с дитем в близлежащий затрапезный казахский городишко Чимкент.
Тут уж я могу вести эту «печальную повесть» дальше от первого лица. В конце лета 1939 года — у меня шли каникулы — я получила разрешение от властей навестить маму.
Мита по своей орденской книжке купила железнодорожный билет. И я отправилась одна в путешествие. Теперь в южном направлении.
В те годы вся страна была на колесах. Вокзалы, поезда были переполнены людьми. К кассе не подойдешь. Марафонские, многодневные железнодорожные моционы — скажем, Москва — Владивосток и обратно Владивосток — Москва — сохранили немало жизней. Старший брат еще одной моей подружки, комсомольский активист, ездил так почти два года. На деньги родителей. И уцелел. Волна ежовских казней чуть откатилась назад, и он вернулся домой невредимым. Но не всем так потрафило счастье. Щупальца чекистов были цепкие, и в большинстве случаев поездки были лишь оттяжкой неминуемого, гибельного конца.
Я села в поезд с тощим узлом белья и кой-каким съестным провиантом для мамы. Дорога предстояла длинная. Снабдила меня родня и деньжатами. Деньги были зашиты в полотняный мешочек, который скрытно висел под одеждой на шее на тесьме. Опасайся жулья, наставляла тетка. Поезд был не скорый, почтовый. Подолгу стоял на каждой захудалой станции. Показалось странным, но везде и всем торговали. Ведрами стояли яблоки. На выцветших газетах лежали жареные куры, брикеты свиного сала, теснились бурые крынки топленого молока, грудились мешками семечки подсолнухов, топорщились тыквы. Как въехали в Казахстан, в руках торговцев появились верблюжья шерсть, урюк, изюм, горками были сложены великанские дыни, арбузы. Куда это все сейчас подевалось? Как же обнищала моя страна теперь, до чего довели долгие годы безрассудного большевистского эксперимента. Сохлого бутерброда не сыщешь…
Мама встречала меня на вокзале. Я сразу углядела ее большие, смятенные глаза, просчитывавшие череду тормозящих вагонов. Она осунулась, постарела, волос подернулся сединою, пережитое отразилось на ее облике. Мы не виделись без малого полтора года… Спрыгнув с подножки еще на ходу, я бросилась к ней на шею. И повисла всем телом. Обе мы плакали. Вокзальный люд обратил на нас внимание.
Что являл собой город Чимкент? Пыль до небес, до самого солнца, одноэтажные мазанки, вьючные ослы — главный городской транспорт.
Мать нашла пристанище в крохотном сарайчике для кур с земляным полом, попросту курятнике, который, по доброте душевной и за недорогую цену, сдал ей тщедушный говорливый бухарский еврей по имени Исаак. Он был обладателем однокомнатного белого домика, куцего огорода, толстенной, молчаливой, словно немой, жены Иофы и крошечного дитяти Якова, всегда почему-то бывшего по уши в говне.
Исаак, как и надлежит ученому еврею, всех и обо всем выспрашивал. В этом случае, думаю, без инициативы НКВД, просто из генетического любопытства. Где папа, за что его арестовали, сколько лет мама замужем, почему я такая худющая, ем ли фрукты, сколько суток ехала от Москвы, душно ли в вагоне, что везли проводники, подсел ли кто по пути, была ли в Мавзолее, что можно купить в московских магазинах, видела ли Сталина?..
Мама, чтобы жить, давала уроки танца в каком-то клубе. Показала танец четырех лебедей. Ее опыт в немых узбекских фильмах пригодился. В вольной жизни она танцу не училась, но часто посещала спектакли Большого и что-то запомнила. Малолетний брат уже начал ходить и стал совсем похож на карликового казахченка. Тюбетейка шла к его чернявому лицу. Мухи, захватившие город Чимкент в полон, доставляли ему нестерпимые неудобства. И он мокрым полотенцем вершил смертную расправу, каждый раз роняя на земляной пол с невысокой полки жестяную кружку с зубными принадлежностями. Трехметровое помещение не располагало к подобным баталиям.
Я ходила с матерью отмечаться в отделение милиции, куда ей надлежало являться два раза в месяц. Она должна была быть на глазах блюстителей порядка. Неровен час, убежит.
В городе обосновались многие сосланные интеллигенты. Врачи, инженеры, писатели, учителя. Все было перемешано. Какая-то абракадабра. И вроде все в порядке вещей, и так и быть должно. Я до конца не понимала, почему мама здесь, ссыльная она или вольная, зачем отмечаться, почему не вернуться в Москву, когда к нам приедет отец…
В одну из нестерпимо знойных ночей мне не спалось. Совсем зажрали мухи. Я засыпала, просыпалась вновь, погружалась в тревожную полудрему. Маленький брат начал плакать. Мать вскочила с лежанки и