озера» — в пачке и перьях. Меня она спрашивала терпким низким голосом: «Дитя мое, где ты достаешь красный стрептоцид, которым красишь волосы?» На мой ответ: «Я не крашусь, Екатерина Васильевна, я правда рыжая, это мои собственные» — она неизменно сердилась: «Ты знаешь, кому ты врешь?»
Концерты были поспешные, суетные, но милые. Все прибегали впопыхах, взмыленные, нервно торопили конферансье — надо было поспеть на следующий концерт. Я была никому не известна, и мой номер передвигали и передвигали к концу. Ноги остывали. На одном из самых первых подобных выступлений конферансье, уже не помню, кто это был, все переспрашивал за кулисами наши имена.
— Значит, Майя Плисецкая и Вячеслав Голубин в «Мелодии» Рахманинова. Все правильно?
Конечно, как в старом театральном анекдоте, он объявил нас Майей Голубиной и Вячеславом Плисецким.
Сцены бывали тесные, узкие, без всякой глубины, с тусклым освещением, скользким неровным полом. В «Мелодии» Глюка, где балерина то и дело парит в высоких поддержках партнера, я скрывалась от удивленных глаз публики, которая теряла меня из виду, так как увечные софиты, прикрытые стыдливо тряпьем, спускавшимся с планшета, проглатывали меня целиком.
А публика была замечательная. Плохо одетая, «отоваривавшаяся», евшая по карточкам, недоумытая, но жадная до малейшего проявления искусства, шедшего с убогой доморощенной сцены. В этих концертах и были мои первые «бисы» Лебедя. Публике я нравилась. Успех всегда был большой, хлопали долго и дружно. И вскоре от устроителей концертов приглашений было множество. Я тоже начала спешить, беря по 3–4 концерта в свободный от театра вечер. Успевала после сцены снять лишь свою белую пышную пачку, на балетное трико обувала валенки. Дело было зимой, а на лебединые перья повязывала теплый платок из грубой шерсти и сломя голову устремлялась на следующий концерт. По-спортивному говоря, я набрала на концертах немало очков, не говоря о некотором опыте.
Но вернусь к театру. На моем небосклоне блеснул лучик света. К какому-то очередному юбилею комсомола (кажется, ему стукнуло двадцать пять) — от этих цифр и тогда была в голове каша — по всей стране развернули шумную кампанию «по выдвижению молодежи». Трещали, пустозвонили во всю ивановскую. Разве мог театр остаться в стороне? Выдвинули и меня.
С репетитором А.Монаховым, бывшим танцовщиком из Ленинграда, строгим густобровым господином (он набил себе осанку на балетных королях и влиятельных вассалах), я за две репетиции слёта выучила прыжковую мазурку в «Шопе-ниане» и станцевала ее с громовым успехом. Прыжком меня природа не обделила, и я перелетала сцену за три жете. Так поставлено у Фокина, и это делают все балерины. Но я намеренно старалась в пике каждого прыжка на мгновение задержаться в воздухе, что вызывало у аудитории энтузиазм. Каждый прыжок сопровождался крещендо аплодисментов. Я и сама не предполагала, что этот маленький трюк придется так по душе зрительному залу. Успех был взаправду большой. На следующие «Шопенианы» кое-кто из балетоманов уже шел на «Плисецкую». Можно было и нос задрать.
На втором или третьем спектакле, раскланиваясь, я углядела в темноте свода директорской ложи Агриппину Яковлевну Ваганову. Она только-только приехала в Москву и присматривалась к «трудоустройству» в Большом. Встречи и кратковременная, увы, работа с Вагановой перевернули все представления мои о технологии и законах танца! Прекращение наших занятий с ней, ибо, не отличаясь сговорчивым характером, она вскоре вернулась в Пермь (тьфу ты, пропасть, опять зарапортовалась: Пермь-Молотов-Пермь, с переменами названий старинных городов на имена усопших или еще «беззаветно трудившихся» вождей), — незаживающая рана моя. И, как всякая рана, ноющая к непогоде, я во всякий затруднительный подходящий и неподходящий момент моей профессиональной жизни, да и просто бессонными ночами корю и корю себя, что не нашлось у меня решимости последовать за ней, приготовить с ней «Лебединое озеро». Я помню ее слова с точностью: «Приезжай, мы сделаем «Лебединое» так, что чертям тошно станет».
Марина Семенова, когда бывала в благорасположении, твердила мне с укоризною: «Поезжай, ведь она умрет, и ты себе никогда этого не простишь». Так я себе этого и не простила по сей день.
Теперь все по порядку. После «Шопенианы» Агриппина Яковлевна пришла на сцену. Я ей явно приглянулась. На следующий день она назначила со мной репетицию. Мы прошли всю мазурку от первого движения до самого конца. Несколько комбинаций она буквально «позолотила», поменяв ракурсы поворотов тела, положения головы и абрисы рук. Она связала логикой переход из движения в движение, сделав ой как удобной всю вязь комбинаций. Она обратила мое внимание на определяющую важность толчкового мгновения. Толчок должен быть красив и неприметен, говорила она, помнится, мне. Впрочем, не говорила, а показывала, жестикулируя на интернациональном «балетном языке», понятном лишь нашей танцующей гильдии. Она сфокусировала внимание как раз на тех местах, которые были для меня заминкой. Все было по делу, в самое яблочко. Непосвященному читателю очень трудно втолковать, как тремя- четырьмя словами, скупым жестом можно достичь поразительного результата. После репетиции с Вагановой я преобразилась, меня не узнали…
Монахов обиделся. Началась привычная для театральных кулис борьба самолюбий. А тут еще я не там и не так расписалась в явочном на спектакль листе, и помреж Коновалов, услужливый к сильным мира человечек, написал на меня рапорт. Я — нарушительница дисциплины. Объяснения не помогли: комсомольское бюро тоже вознамерилось «искоренить безответственность», потерзать жертву для наглядности примера. Вот я и попала еще раз на ту облезлую доску объявлений возле балетной канцелярии. Балетная канцелярия располагалась тогда на первом этаже, и все проходящие мимо видели мой позор, мой первый конфликт с начальством. Это «висение» на доске лишило меня подарка от Рузвельта, так карали тогда провинившихся балерин. Я говорю о малой каре. Но в тот момент свиная тушенка и шерстяная юбка были мне здорово нужны. С этого объявления и пошла моя политическая неблагонадежность.
В театре царила строгая субординация. Место под солнцем, то есть маленькие артистические трюмо с запирающимися ящичками для хранения балетных туфель, трико, хитонов, тесемок, теплых гетр, грима, распределялось с превеликой тщательностью. Если ты первый год в театре, «катись» на четвертый этаж. В бенуаре, вровень со сценой, в тесных артистических уборных располагались почтенные этуали.
Носиться по этажам, по ступенькам высоких лестниц, на сквозняках — вреднее вредного. К тому же от этих скаканий мне разбередило колено. Тут я смекнула, что всеми правдами-неправдами надо обосноваться в бенуаре. Замечу в скобках, что на весь театр было два узких ненадежных лифта — вместо положенных шести человек в него втискивались девять-десять-одиннадцать, и он со скрежетом застревал, а потом бесконечно чинился.
Добрая душа нашлась — не стоит село без праведника. Наша солистка Валя Лопухина, светловолосая приветливая женщина с красивыми, хорошо выработанными той же Вагановой ногами, с большим, дугою выгнутым подъемом (кстати, знаменитое на весь балетный мир «па-де-Диан» было поставлено Вагановой на Лопухину), предложила мне воспользоваться двумя правыми ящиками своего стола. Пишу об этом с такой подробностью и потому, что за этим трельяжем я просидела сорок шесть лет, и потому, что с этим связаны курьезные детали.
На каждое подобное место ежемесячно полагался один кусок дурно пахнущего псиной хозяйственного мыла и шелковое розовое трико, рвущееся, как паутина. На спектакль же вручалось крохотное вафельное белесое полотенце с порцией лигнина для снятия грима. На полотенце едко-оранжевыми нитками были вышиты нетвердой рукой две пузатые буквы Б. и Ж. Мы, ерничая, расшифровывали их: Большая Жопа. На деле они означали что-то совсем маловразумительное — Большой Женский.
К концу моего первого театрального сезона Асаф стал добрее. Для концертов он поставил мне с Руденко вальс на музыку Годара. Это был добротный, истинно концертный номер, нравившийся публике.
Так бывает в череде театральных будней, что одна за другой приболели все балерины и некому было танцевать «Щелкунчика», которого Вайнонен поставил первоначально для сцены филиала. Асаф предложил выучить роль Маши в кратчайшие сроки. Я, пылая счастьем, согласилась. Музыка Чайковского к «Щелкунчику» нравилась мне и нравится по сей день несказанно. От нее брызжет красотой, лукавой улыбкой, светом театральной рампы… Ваганова на репетициях бывать не могла, так как, простуженная, сидела дома. Мы только обсудили с ней план предполагаемой работы по телефону.
Репетировала я с Елизаветой Павловной Гердт. Я уже знала па-де-де второго акта, так как танцевала