Московскую консерваторию у Василенко как композитор, но увлекся дирижированием, и в исполнении русской музыки равных ему не было. В начале 30-х годов Сталин печатно обрушил на Голованова изничтожительную, патетическую реплику, обозвав наивные диктаторские наклонности дирижера «головановщиной». (А какой дирижер не диктатор?) Дескать, ликуйте, люди, живете вы, по счастью, в самой демократической свободной стране Не позволим никому попирать рабоче-крестьянское равноправие..
Голованова чудом не посадили. Может быть, легендарная слава жены отвела угрозу? Впрочем, разве что когда-либо остановило Сталина? Я строю свои догадки. Тиран любил игру в кошки-мышки. Любил, когда в придворной художественной свите ненароком мелькали освященные талантом личности, иногда аж графского звания (писатель — граф Алексей Толстой, граф Игнатьев — автор мемуаров «50 лет в строю»), либо отпрыски духовенства (дирижер Голованов, певец Максим Дормидонтович Михайлов).
Посадить не посадили, но из театра выгнали. Нечего насаждать дореволюционное барство в главном театре страны. Голованов всплыл на радио. А потом снова вернулся в театр. Как все двигалось за кулисами жизни, мне неизвестно. Но Голованов во второй раз взял жезл главного дирижера.
Николай Семенович приметил меня еще на «Садко». Я танцевала поставленную Лавровским для подводного акта оперы Римского-Корсакова милую вариацию Рыбы-иглы. Делала я это, очевидно, музыкально, так как Голованов, ругавший всех и вся по-прежнему разве только не площадными словами, со мной был милостив и приветлив. Свидетельствую, как с дирижерского подиума на весь театральный зал неслись на сцену через остановленный им оркестр к любимице вождя Вере Давыдовой слова вовсе не комплиментарные:
— Ну что Вы воете, как волчица?..
Забалованная сталинскими подхалимами донельзя, любимица в слезах убегала с репетиции.
А Веронике Борисенко, яркому сочному контральто, дородной, полногрудой любимице главного музыканта — идеолога при сталинском дворе Жданова, не гнушавшегося при этом покрасоваться на людях в генеральском кителе, хлестал:
— Это Вам ваши генералы-ухажеры говорят, что чисто поете. А я Вам говорю — ни одной живой ноты…
И эта дородная любимица в слезах малыми шажочками оставляла сцену. Трудно поверить, но Голованову все сходило.
Он и определил меня в состав персидок в «Хованщине».
Щедрин до сего дня уверяет, что природа одарила меня абсолютным слухом. Нот я не знаю (почти). Не мне судить. Но музыку слышу, хорошо помню, отличаю многие полутона в звучании оркестра. Абсолютный не абсолютный, но слух у меня и правда есть. Точнее можно сказать — музыкальность. Этому я отношу головановскую расположенность к себе.
Танцы в «Хованщине» ставил Сергей Корень. Он вошел в летопись русского балета как бесподобный исполнитель Меркуцио в московской постановке «Ромео» Лавровского. Балетмейстерских опытов у Корня не так много, и «Персидка», думаю, самый удачный.
Всю партию Сергей Гаврилович Корень ставил на меня. После слов князя Ивана Хованского: «А вы там, на женской половине, персидок мне позвать» — я, во след женскому кордебалету, должна была первой вплыть в боярские хоромы мятежного московского вельможи. В музыке томление, нега, страсть (слово «секс» мы с Корнем тогда отродясь не знали). Я с голым пупом а-ля танец живота, в шифоновой шали лишь поначалу, постукивая ладошкой о ладошку, словно о бубен, скольжу кругами, разжигая страсти Хованского. Разжигаю, разжигаю, в музыке большое крещендо, я — как лотос на ветру, князь теряет самообладание, бросается ко мне… Хор поет величальную «белому лебедю, ладу-ладушеньки»… Тут-то и всаживают ему нож в спину. Бунт подавлен.
Все, что поставил Корень, мне очень нравилось. И музыка необыкновенно хороша. Но когда начались репетиции под оркестр с Головановым, гусиная кожа стала покрывать все мое тело. В кульминации, которую я затаенно, жадно каждый раз весь вечер ждала, поток мурашек леденил мою спину. Относила это я целиком к Мусоргскому. Но когда за пульт однажды встал другой дирижер — на замену Голованову- и наступил черед моих мурашек на кульминацию мелодии… они не появились. Та же музыка, тот же темп, тот же оркестр. И ничето-ничегошеньки. Нет мурашек. Тогда я и поняла, что значит дирижер.
Репетировала Персидку и Лепешинская, хотя включилась в работу позднее меня. На последних оркестровых Голованов был джентльменом. Вся опера шла по разу, лишь персидок он повторял дважды. Один раз — Лепешинская, один раз — я. Подошли генеральные. И Голованов открыто высказал свое предпочтение. Три генеральные и два первых премьерных спектакля отдали мне. Он действительно никого не боялся. Кое-кто глухо ворчал:
— Мы еще вспомним ему «головановщину»…
В этом же году умерла Антонина Васильевна Нежданова. Они прожили с Николаем Семеновичем целую жизнь вместе, но она была много его старше Голованов тяжело, депрессивно переживал кончину жены. Театр решил 9 октября провести концерт в ее память. Встретив меня в коридоре первого этажа театра, Голованов попросил принять участие в вечере Мне показалось уместным танцевать «Умирающего лебедя».
В глубине сцены на белом фоне, весь в цветах, высился огромный портрет Антонины Васильевны. И тогда, исполняя «Лебедя», близясь к самому финалу номера, я спиной к залу простерла руки вперед к ней, словно прощаясь. Медленно загасили свет. Голованов был растроган.
Через короткий срок Николая Семеновича тоже не стало. Я храню о нем память.
Глава 22
ЖИЗНЬ НА ПЕРЕКЛАДНЫХ И КОНЕЦ ЭРЫ СТАЛИНА
Следующие два сезона были вполне для меня заурядными. Но танцевала я много. И в театре, и особенно в концертах. Колесила на перекладных по всей стране. Деньги зарабатывала. Север, запад, юг, восток. Реактивных самолетов тогда не было. Перелет Москва — Ереван занимал, к примеру, четырнадцать часов. Сегодня это звучит дико.
Сервис наш — советский. Разъедающие запахи бензина и пота пассажиров, оглушительное тарахтение моторов, незапирающаяся дверь в туалет. Грязь. Окурки. Шелуха семечек. Еду брали с собой. Качало воздушные посудины немилосердно…
Прилетали на гастроли, как было заведено, в самый последний момент. Публика в зале, а я, отупевшая после тряски, по дороге из аэропорта цепляю на свою оглохшую башку лебединый убор.
Еще вообразите советские гостиницы той поры.
Теплая вода — два часа в сутки. Всегда такая рыжая, что потом никак дома не отмоешься. Мыло возили с собой. В закутке — кипяток в ржавом жбане, при нем мятая кружка привинчена, на цепи. Это дохлое сооружение и есть гостиничный буфет. На каждом этаже дежурная (а то и две). Сверлят тебя злыми глазищами — не украла ли заезжая актерка наволочку или занавеску, не зашел ли кто к ней в номер попрать коммунистическую мораль. Уезжаешь, все перечтут, проверят, распишутся — можно отворять выходную дверь. И в каждой гостинице, в каждой без исключения, обязательно ремонт. Стучат молотками с восхода солнца, гвозди забивают в твою бедную головушку. Этот рок с ремонтом преследует меня всю жизнь, по всему свету. Это только со мной такая чертовщина, читатель, или вам тоже достается?..
Поездок были сотни. В харьковскую оперу, на семилетие освобождения Смоленска от немцев, на юбилей сталинского садовода Мичурина, который наобещался вождю народов скрестить такие сорта ячменя с виноградом, что будут плодоносить в тундре на берегу Ледовитого океана. Минск, Рига, Таллинн и — Рязань, Брянск, Калуга. Ленинград, Киев и — Серпухов, Орел.
Остановлюсь в перечне Я объездила всю страну. Избегала только Сибири. Лететь больно далеко. Да и слою страшное. Не тянуло туда.
Но что было делать. На мизерную театральную зарплату — не проживешь. А за каждую поездку платят наличными. И куда лучше, чем в театре. Намучаешься смертельно, но зато деньги в сумочке есть.