в кино на роли узбекских женщин.
Снималась она в немых чувствительных фильмах недолго, четыре-пять лет, и сыграла с десяток ролей. В титрах фильмов ее величали Ра Мессерер. Жизнь намучила ее предостаточно. Она была и киноактрисой, и телефонисткой, и регистраторшей в поликлинике, и массовиком в самодеятельности. Модницей ее назвать было нельзя. Годами она носила одно и то же платье. Помню ее все летние месяцы в шифоновом голубом одеянии.
Был у нее и «пунктик». Родственники. Родственники ближние и дальние. Все родственники должны жить дружно, помогать друг другу, танцевать друг с другом и даже, если придется, друг с другом петь. Бацилла эта запала в нее от того же деда, который приходил в неистовое умиление от совместных танцев Асафа и Суламифь. Моего отца, так же как и меня до дня сегодняшнего, эта родственникомания раздражала и раздражает.
А характер у мамы был мягкий и твердый, добрый и упрямый. Когда в ^тридцать восьмом году ее арестовали и требовали подписать, что муж шпион, изменник, диверсант, преступник, участник заговора против Сталина и прочее, и прочее, — она наотрез отказалась. Случай по тем временам героический.
Ей дали восемь лет тюрьмы.
Асаф. Он, конечно, с балетного Олимпа. Танцевал замечательно. От него воистину начался отсчет многих технических трюков, да и виртуозный стиль сольного мужского классического танца. Превосходный педагог. Класс его лечит ноги. Почти всю свою сознательную балетную жизнь каждым утром я торопилась в его класс. У него занимались Уланова, Васильев, Максимова… Мало кто знает, что учиться балету он начал поздно, лишь в шестнадцать лет, а в восемнадцать его зачислили в труппу Большого. Это что-нибудь да значит.
Человек он тихий, ровный, приветливый, и на муравья не наступивший. Но когда вспыхивает гневом, не постесняется сказать и заведомую глупость. В театре его все любят.
Элишева. Упрощенно Елизавета. Эля. Она была неудачница. Все у нее было сломано-переломано. Профессионально и ярко играла на сценах драматических театров Юрия Завадского и в Ермоловском. КГБ принуждал ее стучать на братьев-артистов, и, когда она, обливаясь слезами, отказалась, ее выгнали вон из театра. Она восстановилась через суд. Но вновь назначенному директору дали команду снова ее убрать. Так было четыре раза. Суд, восстановление и новое увольнение, суд… Она мучительно, душераздирающе страдала и, затравленная, умерла от рака пищевода.
Суламифь. Мита сокращенно. Мои отношения с ней самые запутанные. И быть объективной потребуются усилия. Обещаю постараться.
Миниатюрная, темноволосая, живая как ртуть. Щурит глаза, когда смеется, и складывает лицо в гармошку. Громкоголосая, конфликтная в отношениях с людьми, нетерпеливая. Охотник бы из нее не получился.
Балерина была техничная, напористая (в жизни тоже напористая), выносливая, танцевала почти весь репертуар в Большом. Но чувства линии не было.
Делала людям много добра, но потом подолгу истязала их, требуя за добро непомерную плату. Потому люди сторонились ее — ничего, кроме горечи, попрекающий человек не вызывает.
У Миты я жила, когда мать посадили в тюрьму. И совершенно обожала ее. Не меньше, чем мать, иногда, казалось, даже больше. Но она, в расплату за добро, каждый День, каждый день больно унижала меня. И моя любовь мало-помалу стала уходить. Это она заставила меня разлюбить ее. Не сразу это удалось. А когда удалось, то навсегда.
Мита садистски жалила меня попреками. Ты ешь мой хлеб, ты спишь на моей постели, ты носишь мою одежду… Однажды, не вытерпев, совсем как чеховский Ванька Жуков, я написала матери в ссылку в Чимкент письмо. Запечатала его было уже. Мита почувствовала, что «перехватила», и приласкала меня. Тут же я ей все простила и письмо порвала.
Венцом притязаний было требование танцевать «Лебединое» с ее сыном, кончавшим хореографическое училище. И вся школа знала, что Миша получает дебют в Большом театре в роли Зигфрида с Плисецкой. На мое смущение и робкие возражения было отрезано: «Ты мне всем обязана. Это что же, я зря хлопотала за твою мать и воспротивилась, когда пришли забирать тебя в детский дом?..» Мой брат Александр все годы тюремных скитаний матери жил у Асафа. И ни разу ни он, ни жена его, художница Анель Судакевич, ничем не попрекнули его.
В семьдесят девятом году во время гастролей Большого театра в Японии Суламифь с сыном обратились в американское посольство и попросили политического убежища. Они остались на Западе.
Теперь, когда политический климат в России сменился, мой несостоявшийся партнер, мой единокровный кузен Миша Мессерер, приехал в Москву и подал на меня в Московский суд, чтобы отобрать у меня гараж, когда-то принадлежавший ему и Мите. Подал, даже не поговорив со мною. Как жгуче велико желание мести за мой отказ танцевать с ним тысячу лет тому назад…
Эмануил. Самый застенчивый, самый красивый из братьев и сестер Мессерер. Природа пометила его прелестной, кокетливой родинкой на щеке, словно у придворной французской маркизы. За тихий нрав в Нуле души не чаяли. К искусству отношения не имел, был инженером-строителем.
В сорок первом году, в начале войны, немцы стали бомбить Москву. Когда объявлялась воздушная тревога, люди спускались в метро и бомбоубежища. Власти в приказном порядке обязывали жителей домов поочередно дежурить на крышах. Тушить зажигательные бомбы, если немцы станут кидать их. По страницам журналов долго гулял снимок молодого Шостаковича на крыше консерватории, где он преподавал, в каске пожарного и с брандспойтом в руках. В тот роковой день была Нулина очередь. В дом попала фугасная бомба, и Эмануил погиб двадцати пяти лет от роду. Младший брат Аминадав искал его в дымящихся развалинах и нашел руку, которую узнал.
Аминадав. Самый маленький, субтильной комплекции. Похож на Асафа. Их часто путают. Но не танцует. Инженер-электрик. Человек, полный участливости ко всем. Полжизни простоял в длинных очередях за хлебом, сахаром, молоком, кефиром, картошкой… Потом, что доставалось, разносил родным в авоськах. Варил им обеды, приводил врачей, чинил водопроводные краны и дверные замки.
Советская власть затюкала его до крайности. Безответный, смиренный человек.
Жена от него ушла, так как из-за филантропии своей дома он никогда не бывал.
Эрелла. О ней ничего не знаю. Дед был совсем стар, когда его вторая жена Раиса родила девочку. В 1942 году Михаил Борисович Мессерер умер в эвакуации под Куйбышевом. Ему было семьдесят шесть лет, Эрелле — два.
О далеких предках своих вестей до меня не дошло. Знаю только, что жили они в Литве. Бабушка мамы, по материнской линии Кревицкая или Кравицкая, теперь уже никто не помнит, большую часть жизни провела в уездных судах. Она ходила пешком за двадцать километров в город, чтобы попасть на судебное заседание. Драмы судов заменяли ей театр. Семейное предание гласит, что она жалела осужденных, носила им съестное, калачики, сопереживала, вставляя реплики из зала. Это была ее страсть. Ей не перечили.
Теперь об отце.
Внешность свою я унаследовала от него. Он был хорошего роста, ладно сложенный. Худощав, поджарист, строен. Ниспадавшие всегда на лоб чубоватые волосы отсвечивали рыжезной. Его серо-зеленые глаза — мои их копия — вглядывались в тебя пристально и настороженно. Даже на моей памяти веселая искорка пробегала по ним все реже и реже — время гряло страшное. А старые друзья по привычке все еще величали его студенческим прозвищем «Веселовский». Они-то помнили его весельчаком, заводилой всех розыгрышей, картежником, азартным бильярдистом. Не одному ему переломала советская система хребет, сломала судьбу, поменяла характер, лишила жизни.
Отец был уроженцем тихого яблоневого, пропыленного города Гомеля. Плисецкие берут истоки из тех щемящих душу негромкой красотой краев белорусских криниц. Родился он в самом начале века — 1901 году. А в восемнадцатом, семнадцатилетним подростком, «записался в коммунисты», вступил в партию. Как и все донкихоты той лихой годины, он исступленно верил в книжную затею — осчастливить все человечество, сделать его бессребреным и дружелюбным. В затею, абсурдность которой разумеет сегодня каждый юнец. За десяток лет до развязавшей языки перестройки я как-то сказала в запале одному старому музыканту, ненавидевшему все сопряженное со словом «советский»: «А мой отец был честный коммунист…» Каким же ледяным сожалением смерил меня его долгий взгляд. Если честные коммунисты