удержался (моя «диверсия» произошла в его отсутствие) и, к чести своей, никогда, ни разу не укорил меня за безрассудство.
Гонтарь, мой милый, добросердечный Виктор Петрович, участливый, шумливый слон в посудной лавке, все равно — спасибо Вам. Вы были — рода человеческого. И Гонтарь, зять Хрущева, зять Хрущева, черт возьми, тоже пострадал. Что Серов доложил Никите Сергеевичу, неведомо. Но два с лишним года Гонтаря на порог не пускали в царские хоромы могущественного тестя. Закрыли поездки за границу. Карали, казнили нарушителя спокойствия…
А за мной по-прежнему каждый божий день колесила по Москве машина. Бензин государственный жгла, шины снашивала, чекистам штаны на колдобинах лоснила. И люди стали меня сторониться, избегать встреч, разговоров. Вроде я зачумленная стала. На приемы звали. Но я не ходила. А когда один раз выбралась в Кремль — вдруг кто из правительственных смилостивится, о судьбе моей заговорит, — то домой на свой Щепкинский через Москву пешком шла. Совсем одна. Никто не подвез. А раньше от «предупредительных» отбою не было.
1 и 2 октября 1956 года моя труппа в два приема вылетела в Лондон. В Москве балетного народу не густо осталось. Я в их числе…
Может быть, навязли, утомили вас даты, цифры, которые я не в меру густо рассыпала на страницах этих глав. Но, описывая свою лондонскую эпопею, я все время в дневнички свои заглядывала. Можно было бы рассказать все покороче, в общих чертах. Но я желаю, чтобы ты, читатель, неспешно, скрупулезно проследовал день за днем, день за днем путем моей маленькой Голгофы осени 1956 года.
Вот такая «Оттепель» стояла в тот год на Руси.
Глава 26
ПОКА ШЛИ ГАСТРОЛИ В ЛОНДОНЕ
Итак, «основной состав» балета благополучно открыл лондонский сезон Большого. Горемыки, предпенсионеры да кто с травмами — остались в Москве. И я тут сижу. Переживаю.
Две мои «умоленные» телеграммы Хрущеву, письма ему же, Булганину, Шепилову — остались без ответа… Никто из вождей говорить со мной не захотел. Слова не услышала.
Судьба моя не была единичной. На «скамье запасных» внушительная «армада» угрюмых невыездных. Словно павшие воины на поле неравной брани…
В последний лишь день, в великой суматохе со скрипом «выпустили» самого Лавровского. Хорошенькое было бы «Ромео» без хореографического автора. А лучшего Тибальда — Алексея Ермолаева — оставили дома. Кто-то «стукнул», что сбежать вознамерился. Или еще что. Солиста Эсфандьяра Кашани попридержали в последний момент по причине, о ужас, что отец родом из Персии. Поздно выяснили, нерадивые. Кто с мужем разошелся, кто с женой разъехался, кто соседям насолил, кто анекдот рассказал — все «неблагонадежные». И каждому ничтожному поводу политическая окраска придается…
Первые дни настырно верещал телефон. Докучливые английские журналисты жаждали сенсаций — отчего осталась в Москве?.. Я трубку не брала. Мать посильно отбивалась, плетя небылицы вокруг да около, а потом и ей надоело. Затем и телефон попримолк.
Чтобы занять себя, отогнать гадости мыслей, я решила станцевать «Лебединое» с оставшейся в Москве частью труппы. И еще одно тайное желание свербило. Показать миру, что здорова, в форме и танцую «Лебединое». Догадывайтесь, сообразительные, почему тут, а не там.
Наличествующая дирекция согласилась. Что было в их головах — неведомо, но согласились легко, покладисто. Скорей всего, думаю, что версия — «нужна в Москве» могла вместиться в наивные иностранные мозги легче, чем ссылка на мою лжеболезнь.
Вышла афиша.
Но просчитались чиновники…
Весть мигом облетела Москву. У касс ажиотаж, все рвутся на 12 октября билеты заполучить. Прослышали кружными путями, что вместо оперы балет пойдет. «Лебединое». С невыпущенной в Лондон Плисецкой.
Наша советская жизнь выработала неисповедимую, неведомую доселе форму быстрейшей передачи информации. Стремительней скорости света! Как многомиллионный город вмиг узнавал, куда «попадать надо», где сегодня самая горячая точка художественной жизни, где сенсация? Может, нам кибернетики объяснят?..
Мои угрюмые сотоварищи воспряли духом. Встрепенулись. Репетировали вовсю. Не отлынивали. Кто какой партии не знал — осваивал молниеносно.
Но и наши «противники» не дремали. Вражеская команда. Ожил мой телефон. Опять звонок за звонком. И не только билеты просят, но и министерские крысы воркующими голосами «тревогу бьют»: «Вы должны предотвратить демонстративный успех, триумф «назло». И фамилии назову, кто звонил, — Аболимов, Целиковский, Вартанян, Апостолов… Так, для будущих поколений.
Потом от Фурцевой звонок. Она тогда членом Политбюро была.
Майя Михайловна, с Вами будет говорить Екатерина Алексеевна Фурцева. Соединяю.
Когда я звонила по всем проклятым приемным, секретари да секретарши холодили, морозили голоса. На заседании Совета Министров. Сегодня уже не будет. Очень загружен. Тяжелые дни. Готовится к докладу. Принимает делегацию. Завтра уезжает. И Фурцева тоже трубку не брала. А теперь — задергалась. Нашла время. И секретарша — такая приветливая…
Майя, нам надо повидаться. Посоветоваться. По-женски. Ваш завтрашний спектакль обсудить. Приходите ко мне к пяти. Сегодня. На первый подъезд ЦК. На Старую площадь. Пропуск Вам выписан. Не забудьте паспорт взять. До встречи.
И вот я в цековском чистилище. Первый раз переступаю порог партийного улья. Все основоположники марксизма с серебристых стен глаза на меня пялят. Ленин, сам Маркс, Хрущев, Булганин, опять Ленин…
Из-за заваленного бумагами широкого стола поднимается и идет мне навстречу миловидная, статная женщина. Средних лет. С усталой, чуть скошенной улыбкой. Тщательно причесанная. С тугим светлым пучком на затылке. В сером аскетичном костюме.
— Так вот Вы какая. Наша прославленная балерина… Мы говорили с ней полтора часа. Обо всем на свете.
Но нить рваного разговора, как чуткая крестьянская лошадь, все время возвращалась к своему скотному двору, к стойлу: надо что-то мне сделать, чтобы завтра не было успеха.
Я могу, Екатерина Алексеевна, только одно. Не танцевать вовсе…
И вот эта миловидная, привлекательная женщина начинает нести сущую ахинею:
— Вы должны обзвонить всех своих поклонниц и поклонников. Объяснить, что будет иностранная пресса. Возможна политическая провокация. Это во вред нашей с Вами социалистической Родине…
И, и, и, и…
А я свое твержу:
— Могу не танцевать, Екатерина Алексеевна…
Отвлекаться не хочется, больно горькие дни вспоминаю. Но приторможу ход. О Фурцевой нельзя между прочим, всуе. Это была яркая фигура в нашем загаженном ничтожествами государстве. Да и конец у Фурцевой был трагическим: она отравилась цианистым калием. Безмерное честолюбие уложило ее на смертный одр.
После членства в Политбюро Фурцеву «разжаловали» в министры культуры. Она сменила Михайлова. И жизнь моя добрых полтора десятка лет перекрещивалась, сталкивалась лбами, воевала, смирялась с Фурцевой. Ее нельзя писать одной краской. Черной. У Екатерины Алексеевны — множество оттенков.
Начну с фамилии. Внешность у нее была самая славянская. Но фамилия редкая, вроде пришлая, чужеземная. Много раз, особливо после спиртных возлияний на артистических банкетах, она любила в окружении подобострастной, рты пораскрывавшей российской толпы мило, обаятельно побахвалиться, как всеми любима. Но больше всего, говорила она, любят меня в Германии. Немцы толпами собираются вокруг,