Рассчитывать на поблажку они не имели права.
Полковник Яшкин встал, подошел к окну и, стоя к ним спиной, спросил:
— Вы осознаете, что натворили?
— Да, — сдавленным голосом прохрипел Гинек.
Полковник повернулся, пристально посмотрел на офицеров:
— Тогда скажите мне, как бы вы поступили на моем месте?
Что мог сказать Гинек? Всякое оправдание было неуместным. В голове его мелькнула мысль, что это будет концом, бесславным концом многодневной тяжкой работы, грязной кляксой вместо эффектно поставленной точки. Хорошо хоть, что пособие попало именно к Яткину, неважно каким путем. Существуют ошибки, урон от которых нельзя вычислить или определить наказанием. Преждевременно возвращаться домой с таким багажом, перенести такое нелегко.
Яшкин не стал пока делать никаких выводов, заявив, что сам разберется вместе с начальником чехословацкой группы, и отпустил слушателей. Вконец расстроенные, они возвращались в общежитие. Янка Диан не произнес ни одного слова, но по его плотно сжатым губам можно было понять, что он и себя считает виноватым в этом инциденте.
— А-а, черт! — вырвалось у Плашана, когда они сказали ему о причине неожиданного вызова к командованию центра. — Это оттого, что ты все время нервничаешь. Как будто рожать должен ты, а не твоя благоверная. Кому ты этим поможешь? — упрекнул он Гинека.
Ридл не злился на друга, тот был прав. Он только подумал, почему человек начинает браться за ум только тогда, когда уже поздно. Гинек снова вспомнил Менгарта. Сколько раз подполковник вдалбливал им, что нельзя недооценивать мелочи! «В нашем деле можно ошибиться только один раз. Если вы промахнетесь, то будете уничтожены сами». Командир дивизиона преувеличивал, но сколько мудрости было в его словах! И вот, пожалуйста, стоило, один раз ошибиться, как все оказалось под угрозой срыва.
— Наверное, мне действительно надо было остаться дома… — вздохнул он горестно, когда они с Плашаном, закончив ужин, молча сидели в буфете.
— Опять начинаешь! — повысил голос Плашан. — Не лучше ли подумать о том, как исправить положение?
— Ничего тут уже не исправишь, — ответил Гинек. Рука его, сжатая в кулак, тяжело опустилась на стол.
Остаток недели прошел в неопределенности. Вместе с остальными Гинек ходил на лекции, штудировал материалы на самоподготовке, хотя на следующий день мог быть уже отчислен и отправлен домой. По ночам его преследовали тяжелые сны о бесславном возвращении в Борек.
После субботних занятий, к которым они долго не могли привыкнуть, его никто не вызвал, чтобы огласить, наконец, роковой приговор. Неисправимый оптимист Плашан посчитал это обнадеживающим признаком, для Гинека же продление состояния неопределенности становилось прямо-таки непереносимым. В то время как Плашан пытался развеселить его разными историями, случившимися в период их совместного обучения в училище, Гинек, засунув руки в карманы, бесцельно мерил комнату шагами.
— Давай сходим в кино или на танцы. Тебе надо развеяться. Грустить не имеет смысла, — сказал как-то Платан, поняв, что на друга ничто не действует.
Только сейчас Гинек вспомнил о Верином приглашении на концерт. Но готов ли он слушать Шопена, особенно его Баркаролу, в которой так сильно отразилось предчувствие автором своей смерти? В конце концов он попросил Плашана заменить его.
Найбрт с минуту смотрел на него умными глазами, потом осторожно произнес:
— Честно говоря, я мало разбираюсь в музыке, но, судя по тому, что ты мне здесь рассказываешь, тебе самому следовало бы послушать этот концерт. Представь, каково было этому Шопену, но, несмотря ни на что, он продолжал писать музыку…
Гинек дал себя уговорить. Побрился, надел парадную форму.
Вера Булгакова, элегантно одетая, уже ждала его. Ее праздничное настроение передалось и Гинеку.
Концерт оказался великолепным. Артист, прекрасно уловивший своеобразие произведений Шопена, виртуозно импровизировал, не давая публике в переполненном зале опомниться. Гинек слушал как завороженный. Вера тоже, казалось, растворилась в музыке.
— Вот это я и называю романтикой, — восторженно произнесла она, когда они, все еще находясь под впечатлением музыки, шли по зимнему городу. Глаза ее сверкали. Она взяла Гинека под руку и говорила, говорила. — Только что мы прослушали прекрасные романтические вещи, а теперь вокруг нас романтическая тишина, в воздухе крутятся и падают снежинки, чтобы придать романтический вид крышам, домам, тротуарам… Как ты думаешь, Гинек, что лучше — быть неисправимым, сумасшедшим романтиком или серьезной букой?
— Наверное, романтиком, — ответил он и впервые за весь вечер улыбнулся.
— Тогда перестань хмуриться, а в понедельник заходи на чашку чая. Я работаю во вторую смену, — сказала она ему просто, по-дружески.
Он вдыхал морозный воздух, ежился от холода, слушая девушку, и вдруг уверовал в то, что у него будет возможность исправить ошибку и он сумеет сделать это.
Гинек был в этом убежден и когда в понедельник шел к начальнику чехословацкой группы. Взыскание, вынесенное ему, было строгим, но главное — его не лишили возможности исправить допущенную ошибку.
27
Ярослав Менгарт и в воскресенье проснулся как в обычный рабочий день. Привычка, от которой пятидесятилетний мужчина вряд ли уже избавится. До того как жену положили в больницу, он иногда позволял себе поваляться утром в постели. Просматривал газеты, которые жена приносила ему из почтового ящика прямо в постель, а потом, быстренько умывшись, садился к накрытому столу. С утра подполковник что-нибудь делал во дворе, а к полудню, как правило, отправлялся в дивизион проверить, все ли там в порядке. Без этого ему бы, наверное, и кусок в горло не полез.
Сегодня он с мрачным видом перемыл гору грязной посуды, накопившейся в кухне за неделю, вынул из холодильника два кусочка свинины, отбил их, посолил, поперчил, очистил четыре крупные картофелины, открыл банку с супом из гуляша — и подготовка к воскресному званому обеду была закончена.
Если дома не появлялись ни сын, ни дочь, он считал такой уик-энд самым грустным временем недели. Тогда он чистил от снега тротуар перед домом, а затем как неприкаянный бродил по пустым комнатам в ожидании момента, когда он сядет в машину и поедет в районную больницу. Последний месяц его не притягивала даже работа. И там у него все валилось из рук, ему казалось, что его одолевает усталость, вялость и что-то вроде покорности и смирения. Он не выказывал своего настроения окружающим, вел себя как прежде, но чувство тяжести и неопределенности не пропадало.
От этого чувства Менгарт не избавился даже в период проверки. Он не сумел создать в дивизионе творческую атмосферу одержимых единомышленников, где бы все до последнего человека были готовы расшибиться в лепешку, лишь бы выполнить стоящие перед ними задачи. Больше того, ему казалось, что подчиненные поняли, что он утерял способность быстро реагировать на изменения окружающей обстановки и принимать адекватные решения. И хотя он все равно был еще на своем месте, командирская искорка в нем погасла.
Старость? Может, так напоминает о себе старость?
Сил у него было еще хоть отбавляй, на здоровье не жаловался. Вот только Либы с ним не было. Разве могли что-то изменить два часа в среду и воскресенье, проводимые у больничной койки? Два часа, которых мы так ждем, а потом не знаем, о чем говорить. Два угнетающих часа, когда ты хочешь, но ничем не можешь помочь, когда ты стараешься быть веселым и беззаботным, а выйдя на улицу, опять впадаешь в