терпеть вместе со всеми горожанами мор и голод, но не уступить силе…
О, если бы!
Но все это далеко…
И вот Саввино-Сторожевский монастырь. Светлая речушка Разварка сливает близ монастырского холма свои неторопливые воды с прозрачными водами Москвы-реки, еще узкой, мелкой, словно золотящейся от песка.
Игумен Савва дряхл. Слезящиеся глаза не сразу узнают Даниила, седая голова трясется, большие, потемневшие от старости руки с толстыми узлами вен непрерывно ощупывают посох, словно игумен боится потерять его.
— Слава богу, слава богу… — бормочет Савва, узнав, что мастера доехали благополучно и что князь Юрий приветил их. — Слава богу… А вот Стефан-то умер. Да. И не повидались… Да. Молодой еще был…
Андрей догадывается что игумен вспомнил о недавно умершем Стефане Махрищском, основателе Авнежского монастыря, тоже ученике Сергия.
Стефану за несколько дней до смерти исполнилось восемьдесят лет, но, полный давних грез, девяностовосьмилетний игумен Савва все еще видит старого товарища молодым.
— Все, все умирают, — продолжает бормотать Савва. — Одни молодшие остаются. Авраамий вон да Кирилл… Павел-то жив?
— Здравствует преподобный Павел, — почтительно отвечает Даниил.
— Да… Павел… Мало… Мало… Прошло время… Мало…
Игумен поникает. Живописцы осторожно переглядываются. Даниил жалостливо изгибает брови, щеки его дрожат.
Но Савва внезапно оживает.
— Ты ступай, ступай, — помахивает он рукой Андрею. — Да. Иди. А ты, — рука игумена тянется к Даниилу, — ты сядь… Знаю тебя. Ты из Киева к нам пришел. Мне образ божьей матери писал… Сядь…
Андрей немного задет, но уходить надо. Понятно, что старому игумену хочется поговорить с Даниилом. Ведь у обоих много общих воспоминаний. Только досадно, что тебя чуть ли не прогнали.
В монастыре оставаться не хочется. Мешают любопытные взоры чернецов.
Андрей уходит на берег Разварки, ложится на траву, и постепенно мысли его меняют направление, он начинает мечтать о том, как распишет монастырский собор.
Для князя Юрия, сына Дмитрия Донского, он хотел бы написать так, как не писал никто и никогда.
Он изберет такие евангельские истории и такие жития, какие могут прославить мудрость, стойкость и верность.
Ему уже чудятся горы Фаворские и лики мучеников…
Постепенно всплывающие перед внутренним взором образы захватывают художника, вызванная Саввой обида тает, расходится, как случайное облачко в летнем небе.
Андрей не замечает, как подходит Даниил. Тот окликает товарища, садится рядом.
— Жалко игумена? — спрашивает Андрей, заметив хмурое лицо учителя.
Даниил смотрит вопросительно, не понимая, потом догадывается о смысле вопроса и отрицательно качает головой.
Нет. Дело не в игумене Савве. Тот не боится предстать перед судом Всевышнего. Совесть его чиста. Но игумен Савва опечален гордыней князя Юрия Дмитриевича. Злобствует князь на брата, сидящего в Москве, занимающего Владимирский стол. Носит в сердце темные замыслы, нет-нет да проговорится о них, и сына малолетнего поучает, что дядя чуть ли не враг ему. Не приводят к добру такие поучения. Испокон века Русь и христианская вера от княжеских распрей терпели и страдали. Но не склонен князь внимать увещаниям. На своем стоит, не желая мириться с волей отца.
Вот похвалялся, что московских мастеров для того сманил, чтобы Василия в украшении храмов превзойти.
Недобр, корыстен Юрий. Горько сознавать сие… Горько думать, куда гордыня князя завести может…
Андрей ошеломлен. Не таким виделся ему звенигородский князь.
Нарочно пропускал молодой мастер мимо ушей рассказы о вспыльчивости, жестокости и хитрости Юрия. Думал, наветы.
А оказывается, совсем не тот князь, каким его видеть хотелось.
Но ведь это значит, что и в наветах доля истины есть…
Андрей темнеет.
До нас дошла неизмеримо малая часть работ Андрея Рублева и Даниила Черного в Звенигороде.
Но и то, что сохранилось, позволяет не только увидеть, как потрясающе быстро развернулся гений художника, но и оценить по достоинству смелость 25–26-летнего мастера, без обиняков, бесстрашно показавшего в легендарных образах священного писания и краске свое отношение к действительности.
Как иначе расценить изображенную на одном из алтарных столбов Успенского собора «На Городке» сцену, где старец Варлаам поучает молодого царевича Иосафа?
Любой современник Рублева знал историю Варлаама и Иосафа очень хорошо.
Юный царевич, косневший в язычестве, встретил отшельника, который «просветил» его и тайно крестил. Сделавшись царем, Иосаф ввел в своей стране христианство и затем, понимая, что мирские радости, власть и богатство ничего не могут прибавить его душе и способны скорее обречь ее на мучения, сам удалился в пустыню, где нашел «истинное» счастье.
Искусствоведение давно усматривало в этой сцене намек мастера на отношения князя Юрия Звенигородского с Сергием Радонежским. Считалось, что Рублев хотел напомнить своей фреской о «духовной» близости игумена и Юрия.
Основатель Троицкого монастыря действительно был крестным отцом князя, не раз беседовал с последним, когда тот уже стал юношей, получил от отца свой удел.
Но за четырнадцать лет, протекших со смерти Сергия Радонежского, его поучения звенигородский князь забыл основательно.
И хотя изображенная Рублевым сцена вполне невинна, и ее можно действительно воспринять как хвалу чтящему бога князю Юрию, на самом деле в ней заключалось скорее строгое напоминание звенигородскому владыке о заветах Сергия, совет смириться, не умышлять против старшего брата и всего народа.
Нет сомнения, что князь Юрий правильно понял молодого послушника, но вынужден был смолчать и проглотить поучение юнца.
Своей репутацией крестника Сергия Радонежского он дорожил бесконечно!
Можно предполагать, что затронутую в этой сцене тему Андрей Рублев продолжил и в других, не уцелевших до наших дней росписях.
Во всяком случае, совершенно новое толкование образов святых Флора и Лавра в медальонах тех же алтарных столбов вряд ли объясняется простым стремлением художника к неосмысленному воспроизведению юношеской красоты.
Флор и Лавр почитались на Руси как покровители воинов и коней.
С их образами связывались представления о ратных подвигах.
Казалось бы, всего естественней для любого живописца изобразить этих святых твердыми, волевыми, почти суровыми.
Но Андрей Рублев словно забывает, кто такие Флор и Лавр, рисуя обоих задумчивыми, размышляющими о трудностях земного пути человека, озаренными чистой радостью праведной жизни, но никак не рвущимися в битвы и походы.
Что это? Неразумие?
Нет, еще одно поучение, напоминание о необходимости и князю «помнить бога», поступать справедливо, не идти против судьбы.