Но просто моя нынешняя правда пока наличествует одна без всякой ненужной соревновательности, порождающей некие мучительные и раздражающие зазоры между многими соседствующими правдами, предполагающими наличие еще большей, превышающей всех их, правды. Правды, равной абсолютной пустоте и молчанию. Но пока моя скромно и негромко говорящая правда есть единственная и внятная правда. А то вот тут я про Москву кое-что написал. Уж про Москву-то я кое-что знаю! И знаю такое, что никто не знает. Ан нет, всякий норовит возразить:
Не так! —
Что не так? —
Все не так! —
А как? —
По-другому! —
По какому такому другому-то? —
А вот так, как есть она по моему видению! —
Ах, видите ли, по его видению! Всякий, видите ли, знает как! Всякий про Москву все знает. А про Японию никто пока не знает. И я это знаю. И они это знают. И я жестко их спрашиваю:
А ты там был? —
Нет. —
Так и молчи. А я там был! —
Так вот о Японии.
При первом касании самолета земли и выглядывании в окно, при первых блужданиях по залам аэропорта, уже, естественно, чуть позднее, делаешь инстинктивные и, понятно, бесполезные попытки постичь, вникнуть в смысл всевозможных узорчатых надписей. Нечто подобное мог испытать любой, кому доводилось случиться на улицах Хельсинки или Будапешта. Но там сквозь понятную латиницу, изображавшую абсолютно неведомые сплетения неведомых словес, что-то можно было угадывать, лелеять надежду и иллюзии узнавания. Здесь же буквально через минуту наступает абсолютная кристальная ясность полнейшей смехотворности подобных попыток и поползновений.
Несчастный! Расслабься! — словно шепчет некий утешающий и утишающий голос всеобщего родства и неразличения.
И наступает приятное расслабление, некоторая спокойная уверенность, что все равно, нечто, сказанное одним человеком, в результате, возможно, и через столетие, возможно, и в другом рождении, но может быть как-то понято другим. То есть последняя, страстно чаемая всеми, утопия человечества: тотальность общеантропологических оснований. Это утешает.
Для интересующихся и еще неведающих тут же заметим, что у них, у японцев, существует три системы записи всего произносимого — известная во всем мире и аналогичная китайской великая система иероглифов и затем уже местные изобретения — катагана и хирогана, слоговые записи. Все согласные огласованы и не встречаются написанными и произнесенными встык. Посему мое имя, зафиксированное со слуха, а не считанное с документа, читалось в какой-то официальной бумаге Domitori Porigov. Я не обижался. Я даже был рад некоему новому тайному магическому имени, неведомому на моей родине, месте постоянных претензий ко мне или же упований на меня, вмещенных в данное мне при рождении земное имя. О другом же сокрытом своем имени я только подозревал, никогда не имея случая воочию убедиться в его реальном существовании и конкретном обличии. А вот тут наконец, к счастью, сподобился. И мне оно понравилось. Я полюбил его. Часто просыпаясь по ночам среди пылающей яркими звездами Японии, я с удовольствием повторял его вслух:
Domitori!
Domitori!
Porigov! — и довольно улыбался засыпая.
О постоянном спутывании японцами трогательным и неистребимым образом букв р и л, д и дж, с и ш даже самыми продвинутыми славистами известно уже всем. Но мы не пуристы, наш английский- французский-немецкий-какой-там-еще тоже далек от совершенства (ох, как далек!) и служит предметом постоянных, скрытых или явных, усмешек аутентичных носителей данных языков, никогда нас, впрочем, в открытую этим не попрекающих. Ну, если только иногда. И то с благими намерениями:
У вас беспредельные возможности совершенствования вашего замечательного английского. —
Спасибо, вы бесконечно добры ко мне. —
Нет, действительно, вы замечательно говорите по-английски, но у вас есть просто беспредельные возможности улучшения, как, впрочем, и у нас, — изящно завершают они ласково укрытую инвективу.
Но я не обижаюсь на них. И никогда не обижался. Даже, по твердокожести, просто не замечал усмешки, принимая все за чистую монету. Такой вот я грубый и нечувствительный. Я действительно верил и понимал, что наш английский имеет впереди себя, да и по бокам, да и сзади необозримое пространство для улучшения. Да и то, откуда нам, послевоенным дворовым хорькам, преуспеть в подобном вальяжном занятии. Это уже после нас наросли советские барчуки, которые любили, как они это называли, — поангличанничать. То есть прийти в какой-нибудь кабак и начинать выебываться:
Какую нынче выпивку вы предпочитаете, сэр? —
Виски с содовой, май дарлинг! — отвечает сэр.
Голубушка, этому джентльмену, пожалуйста, уж будьте добры, один виски с содовой. А мне, пожалуй что, рому. —
Но мы были простыми, неведающими изысков пареньками со всяких там Шаболовок, Хавских и Тульских. Нам простительно. Ох, конечно, простительно. Но мы сами себе не прощаем. Не прощаем. Мы требовательные к себе и нелицеприятные. И я таков же.
Однако японские спутывания бывают удивительно забавными, милыми и смешными, порой порождая новые неведомые им самим и обескураживающие вас смыслы. Почти в самом начале своего пребывания я был спрошен очаровательной девушкой:
Хоу ронг а ю стеинг хере? —
Вы, очевидно, имеете в виду, хоу лонг ай ем стеинг хере? —
Да, да, хоу ронг? — подтвердила она мило и непоколебавшись, просто не чувствуя отличия, не улавливая разницы звучания. Да и ладно. И так хорошо. И так все понятно. Я тоже, часто переспрашивая японское имя или какое-либо слово, пытался выяснить: л или р? Они повторяли тем же самым, неопределимым уже для меня, способом: лр или сш. Неразличение русским слухом произнесения среднего между с и ш порождает столь многочисленные варианты написания и произнесения у нас слов с этим звуком. Для своих я посоветовал бы произносить его как слитное сш. Пусть наши будут чуть-чуть продвинутее остальных. Во всем прочем, может быть, они поотсталее и понеобразованнее, по извинительным, выше приведенным причинам. Да они уже и старые для всяких новых мировых познаний и кругосветных откровений. Я их понимаю и жалею даже. Пусть хоть в этом они будут поумелее прочих и приятно поразят японцев весьма близким к аутентичному произношением. Скажем, можно произносить не суши или суси, а сусши. Вроде бы похоже получается, а? Нет? Ну, не знаю.
К тому же здесь, на этих дальних, дальневосточных островах наличествует и латиница, и параллельное использование арабского и местного написания цифр-Года исчисляются по времени правления императоров. А японские императоры правят лет по семь — десять. Вот и высчитывай теперь! Когда один мой знакомый заявил, что он 1956 года рождения, ему с понятным недоумением было заявлено, что подобное просто невозможно. Как так? А очень просто — он не 1956-го, а такого-то (очень небольшого) года рождения от начала правления такого-то императора (уж и не помню, когда там заступил на пост их предыдущий император Хирохито, чья супруга ушла из нашего, вернее, японского мира как раз в пору моего проживания в ее бывшей империи, намного пережив своего авторитарного и сокрушенного неблагоприятным ходом времени и истории супруга).
Император всегда представлял из себя фигуру более сакральную, чем политически-властную. Он был фигурой, лицом, именем и предметом великого почитания, безмерного обожания, смиренного поклонения и некоторого священного трепета. Его жизнь протекала сокрытой от глаз обычного жителя и окруженной тайной. Предполагалось, что тело у него из некоего драгоценного металла — помесь переливающейся и текучей ртути с блестящим и пластичным золотом. Возможно, в сплаве присутствовало что-то от алмазной крошки и перламутровой крупки. Возможно. Было известно, что он спит стоя и всего час в сутки. Глаза его