наследству; мы находим здесь болезни легких, желудка, печени, подагру, золотуху, ревматизм и т. п., так что всякому супругу, не обладающему геркулесовским здоровьем, приходилось бы трепетать ежедневно за целость своего брачного союза, тем более, что расторжение его по болезни было бы связано с государственным интересом, или, правильнее сказать, с интересом всего человечества. И можно думать, что Дарвин имеет в виду приложение к делам этого рода — следственного процесса, потому что далее, во-вторых, предлагает он ввести общую систему медицинского осмотра для удостоверения упомянутых болезней, по образцу принятий а Германии системы осмотра для удостоверения способности к военной службе. В-третьих, Дарвин предлагает постановить следующее правило. Никто не может вступать в брак, не представив удостоверения в том, что он никогда в жизнь свою не страдал припадками безумия. Мало того. Он должен еще представить чистую свою родословную (untainted pedigree), т. е. доказать, что его родители и даже дальнейшие, восходящие и боковые родственники никогда не имели подобных припадков. Все это необходимо, — поясняет Дарвин, — для того, чтобы в массе человечества значительно умножилась способность к счастью (capacity for happiness), с уничтожением главного препятствия к счастью, т. е. болезни.

Возможно ли вводить такие стеснения? спрашивает сам Дарвин, и отвечает: пустяки! Такие ли еще стеснения существуют в разных брачных законах. В доказательство приводит он на трех страницах примеры из разных законодательств, больше всего из варварских, ссылаясь заодно и на Пруссию, и на Сиам, и на Китай, и на Мадагаскар, и на остяков с тунгусами. Ему нравится, по-видимому, всякое запрещение вступать в брак и всякий повод к разводу. В конце своей речи он даже не останавливается на самом простом вопросе, который можно было бы предложить ему: к чему послужат законные запрещения брака, когда помимо брака невозможно будет удержать натурального сожития и, стало быть, деторождения? Может быть, вопрос этот и приходил на мысль автору, но достаточным на него ответом представлялся ему, приведенный в той же статье, пример Японии, где проституция не только терпима, но даже под рукою покровительствуется государством, так как ею задерживается чрезмерное нарождение людей…

Так судит сам первоверховный апостол дарвинизма! Очевидно, что основным законом бытия представляется ему «охранение сильных и истребление слабых». И это самое правило хочет он, по-видимому, возвести в положительный закон для гражданского общества. Вот образчик крайнего увлечения односторонней идеей, собственного изобретения. Кроме нес — будущий законодатель общества ничего не видит и не признает, по-видимому, в жизни и развитии никаких иных мотивов, кроме физиологических. О нравственных мотивах не упоминает он вовсе. Сильные и слабые организмы представляются ему числами, отвлеченными величинами, на которых он делает расчет математически. Он даже не задает себе вопроса о том: действительно ли сильным его прибудет силы от того, что погибнут все слабые? Он не хочет знать той истины, что всякая сила возрастает от деятельности, от испытания и упражнения, и что сильным не на чем будет испытывать и возвращать свою силу, когда не будет слабых, требующих помощи и покровительства; что сами слабые, возрастая при благоприятных условиях, могут окрепнуть, достигнуть силы и стать способными передать ее другому поколению. Наконец, и сильные, устоявшие в натуральной борьбе, способны ли будут послужить к усовершенствованию породы, если сила их будет поддерживаться механическим процессом на счет слабых?

ДУХОВНАЯ ЖИЗНЬ

I

тарые учреждения, старые предания, старые обычаи — великое дело. Народ дорожит ими, как ковчегом завета предков. Но как часто видела история, как часто видим мы ныне, что не дорожат ими народные правительства, считая их старым хламом, от которого нужно скорее отделаться. Их поносят безжалостно, их спешат перелить в новые формы и ожидают, что в новые формы немедленно вселится новый дух. Но это ожидание редко сбывается. Старое учреждение тем драгоценно, потому незаменимо, что оно не придумано, а создано жизнью, вышло из жизни прошедшей, из истории, и освящено в народном мнении тем авторитетом, который дает история и… одна только история. Ничем иным нельзя заменить этого авторитета, потому что корни его в той части бытия, где всего крепче связуются и глубже утверждаются нравственные узы — именно в бессознательной части бытия. Напрасно полагают иные, что можно заменить его сознанием идеи вновь введенного учреждения, которое желают привить к народной мысли; только отдельные лица могут скоро усвоить себе такое сознание рассудочною силой и найти в нем для себя источник одушевления и веры. Для массы недоступно такое сознание; когда хотят его привить к ней извне, оно преломляется, дробится, искажается в ней, возбуждая лживые и фантастические представления. Масса усваивает себе идею только непосредственным чувством, которое воспитывается и утверждается в ней не иначе, как историей, передаваясь из рода в род, из поколения в поколение. Разрушить это предание возможно, но невозможно, по произволу, восстановить его.

В глубине старых учреждений часто лежит идея, глубоко верная, прямо истекающая из основ народного духа, и хотя трудно бывает иногда распознать и постигнуть эту идею под множеством внешних наростов, покровов и форм, которыми она облечена, утративших в новом мире первоначальное свое значение, но народ постигает ее чутьем и потому крепко держится за учреждения в привычных ему формах. Он стоит за них, со всеми оболочками, иногда безобразными и, по-видимому, бессмысленными, потому что оберегает инстинктивно зерно истины, под ними скрытое, оберегает против легкомысленного посягательства. Это зерно всего дороже, потому что в нем выразилась древним установлением исконная потребность духа, в нем отразилась истина, в глубине духа скрытая. Что нужды, что формы, которыми облечено установление, грубые: грубая форма — произведение грубого обычая, грубого нрава, — внешней скудости, явление преходящее и случайное. Когда изменятся к лучшему нравы, тогда и форма одухотворится, облагородится. Очистим внутренность, поднимем дух народный, осветим и выведем в сознание идею, — тогда грубая форма распадется сама собою и уступит место другой, совершеннейшей; внешнее само собою станет чисто и просто.

Но этого не хотят знать народные реформаторы, когда рассвирепеют негодованием на грубость формы и на злоупотребление в древних установлениях. Из-за обрядов и форм они забывают о сущности учреждения и готовы разбить его совсем, ничего в нем не видя, кроме грубости и обрядного суеверия. Сами они думают, что перешли через него, пережили его и могут без него обойтись, но забывают о миллионах, которым оно доступно по мере быта и духовного развития их лишь в этой грубой обрядности. Разбейте ее в виду народа, — и народ, только ее знающий, утратит с обрядностью целое учреждение, утратит, может быть, навсегда, возможность уловить снова заложенную в нем предками идею и облечь ее в новую форму. Не лучше ли было бы начать преобразование изнутри, просветить сначала дух народный, углубить в нем идею, очистить и обогатить нравственный и умственный быт его? Тогда и идея была бы спасена, и насилия народной жизни не было бы, в грубая форма сама собою перелилась бы в новую.

«Великое дело, — говорит Карлейль, — существующее, действительное, то — что возникло из бездонных пропастей теории и возможности, образовалось и стоит между нами определительным, бесспорным фактом, на котором люди живут и действуют, жили и действовали. Недаром так крепко держатся за него люди, пока он стоит еще, с такой скорбью покидают его, когда он рассыпается и уходит. Остерегись же, опомнись, восторженный поклонник перемены и преобразований! Подумал ли ты, что значит обычай в жизни человечества, как чудно все наше знание, вся наша практика повешены над бесконечной бездной неведомого, несодеянного — и все существо наше точно бесконечная бездна, через которую переброшен мост обычая, тонким земляным слоем, сложенным вековою работой…»

«Этот земляной мост — система обычаев, определенных путей для верования и для делания: не будет его — не будет и общества. С ним оно держится; хорошо ли, худо ли — существует. В них, в этих обычаях, истинный кодекс законов, истинная конституция общества; единственный, хоть и неписаный, кодекс, которого никоим образом нельзя не признать, которому нельзя не повиноваться. Что мы называем писаным кодексом, конституцией, образом правления — все это разве не миниатюрный образ, не экстракт

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату