Он выписался из госпиталя лишь в июле, вернулся на «Сердитый» и вскоре вышел в море. Он стосковался без моря, без запаха йода и рыбы, без качающейся твердой палубы под ногами, которая очень легко становится нетвердой, без призывного плеска волн, без угрюмого шипения ночной воды под днищем корабля, рассерженной оттого, что ее столь беззастенчиво потревожили. От радости Колчак готов был даже целовать палубу «Сердитого».
Минирование моря продолжалось: минировали его наши, минировали японцы – все надеялись подловить друг друга. Колчак начал составлять собственную карту минирования, накладывал на нее обозначения глубин, течений, рисовал мели и банки – он проложил корабельные «тропки», ему важно было иметь полную картину минирования, чтобы нащупать несколько мест, где обязательно должны побывать японцы, и начинить их круглыми рогатыми бочками.
Он занимался своим делом – тем, которое любил, к которому тянулся, у него по этой части имелся талант. Для лейтенанта это дело было таким же желанным, как и исследование Севера, – здесь Колчак находился в своей стихии.
В конце концов он определил места, где обязательно должны побывать японцы, таких мест у него наметилось три: в восемнадцати милях от внешнего рейда на север, в двадцати двух – на северо-восток, и одно очень лакомое место на юге, которое японцы никак не должны были миновать...
Взрыватели на тяжелых морских минах были сахарные – в них под бойки были подсунуты кусочки пиленого сахара, и всякая страшная мина с куском сахара под бойком была не страшнее кучи навоза, в воде сахар растворялся и мина становилась на боевой взвод. Вот тогда-то она действительно делалась страшной.
Имелись, конечно, и обычные мины – легкие, которые свободно поднимали два человека, с помощью которых запросто можно было загудеть в небо всей командой. Этими минами Колчак пользовался, выходя в море на «Амуре», но брать их на «Сердитый» не было никакого резона. Слишком опасно – это раз, и два – такая мина не могла причинить большого вреда тяжелому крейсеру или броненосцу.
Колчак предпочитал пользоваться «сахарными» минами. В одну из темных ночей, когда из дырявых небес крапал горячий дымный дождик – он был действительно горячий, настолько облака перегрелись за день, матросы в таком дожде стирали исподнее, не разогревая воду, – Колчак вышел с запасом мин в море.
Видимость была слабая, все таяло в дожде, в щелкой противной мороси, способной рождать в человеке тоску, схожую с тягучей зубной болью. Нос корабля вламывался в волны, будто в водяные горы, подрагивая, кряхтя от напряжения, – винт миноносца в такие минуты даже визжал от непосильной натуги, рубил воду, медуз, рыб, водоросли в лапшу, наконец одолевал гору, и эсминец медленно съезжал по наклонной пузырчатой поверхности вниз, в водяной лог, оттуда снова начинал карабкаться в гору.
Иного человека от одного только вида такого моря начинает мутить, глаза слезятся, зубы стучат друг о друга, в груди колючим комком сидит тоска, мешая думать и дышать, но такому человеку место на берегу, на твердой земле. Колчак был слеплен из другого теста: чем хуже на море – тем лучше для боевых операций...
Из всех огней на эсминце горели только тоновые – мутно плавились, растекались в горячей мороси. Совсем как в полубеспамятном больничном пространстве, в котором Колчак не мог рассмотреть ни одного предмета – все таяло, превращалось в осклизлые бесформенные комки, в туман... Но потом все встало на свои места.
Встанет и здесь.
«Сердитый» шел на северо-восток.
В ту ночь он поставил в море двадцать мин – ставил в кромешной темноте, где не было видно ни одного огня, ни одной звезды, только собственные ходовые огни – и вернулся в порт уже утром, когда небо над морем жидко посерело, а в серый морок потихоньку просачивалась здоровая дневная желтизна.
Возвращение эсминца отметили лишь чайки – своими ржавыми криками дружно встретили корабль, выстроились за ним следом, будто за ведущим, проворно ныряли в пену, взбитую винтом, выхватывали из нее рыбешек и снова становились на свое место, держа строй.
В следующую ночь «Сердитый» ушел на север. Погода изменилась, южный ветер отогнал дожди к России, небо очистилось, из черной бархатной жути – так далеко было до них – проглядывали небольшие, тусклые, словно в Арктике, звезды. Шли на ощупь: ради маскировки, боясь, что рядом могут оказаться японцы, выключили даже тоновые огни. [86]
Домой вернулись также утром, уже при свете – над неровно взрыхленным морем поднялось красное сытое солнце...
Следом «Сердитый» совершил минный бросок на юг, там установил рогатые чушки. Таким образом у Колчака образовались три собственные минные банки.
Ночные походы дали результат: на колчаковской мине подорвался и затонул японский крейсер «Такасаго».
К осени войну на море стало вести трудно. Адмирал Того постепенно отжимал русских, загонял их в порт-артурскую гавань. Основная война – открытые боевые действия – также переместилась на сушу. Колчак страдал от унизительного положения, в котором он оказался как русский морской офицер...
15 августа отмечали праздник, который никогда не отмечают в России, отмечают только здесь – цукими: это праздник любования луной, в который можно гадать, как в России гадают в рождественские ночи. Здесь, на востоке, всегда считалось, что луна приносит людям счастье. Солнце приносит хлеб, а луна – счастье.
У Колчака появился новый товарищ – капитан второго ранга Эссен, [87]немногословный, с крепко сжатым твердым ртом и умными спокойными глазами. Эссену было уже за сорок, он много повидал на свете.
Относился к категории людей, которые слова на ветер не бросают, и не было в Порт-Артуре человека, который мог бы высказаться о нем пренебрежительно.
Эссен не ограничивал свою жизнь только рамками войны. Его интересовало все: разведение морской капусты и лов черного жемчуга, китайские обряды и старинные рецепты закалки металла. Эссен вел дневники и тетради «по интересам», записывая туда все, что видел.
Некоторое время он присматривался к Колчаку, и лейтенант не раз ощущал на себе взгляд спокойных серых глаз. От этого взгляда ему хотелось поежиться, но неприятно не было. Колчак обязательно бросал какую-нибудь приветственную фразу, делал доброжелательный жест – ему было понятно, что одинокий Эссен ищет себе друзей – он в Порт-Артуре оторван от своего круга, страдает от этого, потому и присматривается к людям.
По популярности в Порт-Артуре Эссен, пожалуй, уступал только покойному адмиралу Макарову – хоть и не носил капитан второго ранга адмиральские погоны, а к указаниям его относились внимательнее, чем к указаниям иных адмиралов.
Обитал фон Эссен не только у себя на корабле, в каюте, обшитой деревом, он снимал домик на берегу – небольшую белую фанзу, спрятанную в вишневом саду.
В начале августа Эссен встретил Колчака в штабе флота.
– Александр Васильевич, прошу пятнадцатого числа пожаловать ко мне в гости. Не откажите...
– На корабль или на берег?
– На берег. Будем отмечать старинный праздник луны. По японскому обычаю, – Эссен насмешливо сощурился, – с рисовыми лепешками, каштанами, саке и стихами цукими.
– Прекрасная идея, – одобрил Колчак, – Для того чтобы понять противника, о нем надо знать все – не только количество единиц в эскадре и пушек на берегу, а и то, чем он дышит, что ест, что пьет и какие поет песни. Обязательно буду, Николай Оттович.
Фанза, которую снимал Эссен, была типично китайская и утопала в вишневом саду. Плотная листва служила хорошей ширмой – и от любопытных людских глаз скрывала, и звуки не пропускала – здесь ничего, кроме пения птиц, не было слышно. Эссен встречал гостей одетым в расписной японский халат. Гостей было немного. Кроме Колчака – морской артиллерист капитан второго ранга Хоменко, которого Колчак знал еще до Порт-Артура, двое молоденьких восторженных мичманов, недавно прибывших из Санкт-Петербурга, громоздкий шумный господин с узенькими серебряными погонами на белом кителе – врач из местного
