из пластмассы, совершенно не испачканная кровью кость.
Кабан мотнул головой, захрипел еще более грозно, захоркал, словно северный олень и, резво сорвавшись с места, пошел на людей. Панков смотрел на него завороженно – надо же, какая жажда жизни, какая силища, какое чутье – и выждал ведь, несмотря на боль и муку, на свои звериные слезы, когда люди закончат перекур, пойдут на него и окажутся совсем близко, – выждал, чтобы расплатиться болью за боль, слезами за слезы, жизнью за жизнь. Дуров находился в трех метрах впереди Панкова, перекрывал капитану кабана.
Сделав несколько отчаянных скачков, кабан уже почти достал Дурова, нагнул голову в разящем боевом наклоне, выставил клыки, захрипел, разбрызгивая вокруг себя кровь, но на бегу попал на сыпучее место, застопорил движение, а потом и вовсе забарахтался в курумнике, поплыл назад.
Но Дуров не стрелял, чего-то медлил, стоя с поднятым автоматом.
– Он же мучается, Дуров!
Дуров по-прежнему продолжал закрывать капитану кабана, капитан не мог стрелять – стоит Дурову сделать одно неосторожное движение, и он обязательно попадет под пулю.
Кабан перестал сползать вниз по осыпи, уперся задними ногами во что-то твердое, надежное, резко взнялся над самим собой, сделался страшным, разбрызгал кругом кровь, и тогда Дуров нажал на спусковой крючок «калашникова». Он сделал один единственный выстрел. Этого оказалось достаточно. Недаром Дуров бил когда-то белку – пуля всадилась кабану в другой глаз, вывернула его наизнанку, облепила глазным студнем всю морду, всадилась в череп, кабан застонал, словно человек, грохнулся на осыпь и заскреб целой передней ногой по камням, подгребая под себя мелкие голыши.
Через несколько секунд силы у него кончились, кабан затих, по шкуре, дыбя волосы, проползла судорога, кабан вздохнул жалобно, щелкнул клыками и умер.
– Вот сейчас все, товарищ капитан, можно подходить без опаски, – сказал Дуров и, стерев пот со лба, добавил восхищенным голосом: – Во «бетр», настоящий «бетр» – хорошо вооруженный и заправленный по самую пробку, а не кабан! – Дуров сокращенное армейское слово «бетеэр» произносил еще более сокращенно, сжато, на сибирский, видать, лад – «бетр».
– А чего так долго не стрелял, тянул? – спросил капитан.
– Да нам его из курумника было не выволочь, товарищ капитан, я ждал, когда он курумник пройдет…
– Тьфу! – Панков отплюнулся. – Вот прагматик.
Минут через десять показались люди – пятеро свободных от наряда пограничников – кабанов предстояло бурлацким способом, волоком, на лямках перетащить к дороге, куда подогнали плосколицый, с высокими реечными бортами «ГАЗ-66».
Мясо на заставе – всегда праздник, это возможность хотя бы один раз наесться мяса досыта, похлебать вволю шулюма, как повар Юра Карабанов зовет суп из кабанятины, потому что жиденькая каша с заправкой из сухой памирской травы, напоминающей укроп, уже здорово надоела, – а шулюм Юра готовит мастерски, это его фирменное блюдо, в такой праздник можно отвести душу, осоловело откинуться, вытянуть ноги и, блаженно щурясь, слушать сквозь дремоту, как погромыхивает, ворчит, скребется о камни холодный, мутный Пяндж.
– Ну что там Россия, товарищ капитан? – спросил Панкова Трассер, алея своей яркой головой. – Мы считаем, что она забыла про нас.
– Нет, не забыла, – Панков вздохнул, он не знал, что ответить Трассеру, – не до нас ей сейчас.
– Разваливается Россия, разваливается, допекли нас, товарищ капитан, американцы и прочие империалисты, – Трассер сделал рукой неопределенный жест, – добили. Скоро слово «Россия» будем писать с маленькой буквы и делиться на вятичей, кривичей, тверичей… кто там еще был? А из Бердичевского уезда в Голопупковский ездить будем по визитам с загранпаспортами. Вот что происходит, товарищ капитан. Проговорили, пробормотали, проскакали мы нашу Россию. Да не мы, а… – Трассер снова сделал неопределенный жест, потыкал вверх пальцем, – там, мол, это сделано. – И будем мы отныне сырьевым придатком какой-нибудь Японии на уровне ну, скажем, неведомой страны Помидории либо княжества Турнепс, которые на широкомасшабной карте даже через десятикратную лупу не разглядишь.
– Что, за державу обидно?
– А как вы думаете, товарищ капитан? – лицо у Трассера напряглось, и в следующий миг он будто бы в футляр нырнул, закрылся там – слишком много наговорил не того. А если капитан – из ярых демократов?
– И мне за державу обидно, Кирьянов. Ты даже не представляешь, как обидно, – Панков не удержался, помял пальцами грудь: там, в сердце, что-то глухо покалывало, тревожило его.
И плевать, в конце концов, что они такие оборванные – нет на заставе ни одной куртки, ни одного комбинезона, ни одной пятнистой формы без заплат, плевать, что голодные – иной солдат ночью плачет от голода, кусает зубами подушку, но не жалуется никому; плевать, что холодные – сегодня холодно, завтра будет еще холоднее, главное, чтобы Россия выстояла, выжила, она – основная забота, а все остальное – мелочь, тьфу, пыль, легкий сор, который мигом уносит ветер. Лишь бы не разодрали ее на части разные политики, стакан стаканычи и люди с лицами футболистов, не умеющих играть в футбол, – таких полным- полно.
А они, всеми забытые, заброшенные на краю земли погранцы, продержатся.
Когда свиньи были освежеваны, разделаны, Панков попросил Карабанова:
– Юра, отруби заднюю ногу от поросенка и заверни в целлофан.
– Осмелюсь полюбопытствовать, товарищ капитан, зачем? Может, лучше что-нибудь другое?
– Нет, заднюю ногу. Не жмись. Бабке в кишлак надо отнести.
– Страшиле, что ли? Она же мусульманка, товарищ капитан. А мусульмане свинину не едят.
– Ты точно знаешь, что она свинину не ест? Ты ей носил когда-нибудь? – увидев, что Карабанов посмурнел и скосил глаза в сторону, капитан повысил голос: – И я ей не носил. И другие не носили. Откажется – ее дело, не откажется – значит, она нормальный человек. Я ей сам отнесу мясо.
Через пятнадцать минут Панков уже шел по каменистой, гулкой от навалившегося вечернего холода дороге, чутко ловил все звуки вокруг, совмещал их со звуком собственных шагов, думал о том, что должна же у людей когда-нибудь наступить мирная сытая жизнь, – неужели они не заслужили этого, – вглядываясь в недобро загустевшее, с перышками далеких серебристых облаков небо и, когда слышал в камнях скрип или шорох, поправлял лежавшую на плече кабанью ногу, словно бы ее у него мог кто-то отнять.
Он нарушил установившееся правило о том, что в здешние кишлаки нельзя ходить по одному, но только с подстраховкой, с напарником, чтобы была прикрыта спина: не то правоверные быстро всадят нож под левую лопатку. Но так уж получилось, что Панкову некого было брать с собой, людей по пальцам пересчитать можно, у каждого – своя нагрузка.
Свиная нога, завернутая в целлофан, хранившийся на заставе с давних, еще «застойных» времен, тяжело давила на плечо, автомат мешал ходьбе.
До кишлака Панков добрался без приключений, на улице остановился, вгляделся в ближайшие дома, стараясь понять, в каком из них живет бабка Страшила с внучкой, не обозначится ли где-нибудь типично русская примета – вывешенное на дувал одеяло либо поставленный на попа горшок? Но нет, все дома были безлики, как кирпичи, и похожи друг на друга, как близнецы-братья, – не узнать, где обитает бабка Страшила, а заходить в каждый дувал подряд – себе будет дороже. Идти к бабаю Закиру не хотелось, да и лишний раз засвечиваться у него, подставлять бабая было нельзя: с бабаем Закиром за связь с пограничниками могли расправиться.
Неожиданно из ближайшего дувала выскочил маленький, проворный, как собачонка, пацаненок, шустро понесся по замусоренной пустынной улице. Был он без обуви, босиком. Панков невольно поморщился: холодно же, а с другой стороны, – видать, таков народный обычай в здешнем кишлаке – детство босоногое у маленьких граждан республики. Окликнул пацаненка:
– Эй, бача!
Тот на бегу вздрогнул, будто от охлеста плети, – Панкова он не заметил, вывернул голову и, увидев человека с автоматом, мигом ударил по тормозам, так что из-под пяток заструилась пыль.
Знал пацаненок, что от автомата не убежать, пуля все равно окажется быстрее. Остановился, из-за плеча покосился на Панкова. Взгляд его был выжидательный, хмурый, но без испуга и вообще какого-то