университета либо заместитель начальника главка — фигуры, в общем-то, заметные — безоговорочно подчиняются простому заводскому слесарю. Ибо у профессора и у замнача всего-навсего первый альпинистский разряд, а слесарь является мастером спорта. И он, только он, утвержден руководителем группы и на основе этого решения командует связчиками. Манекин снова подергал головой отрицательно, повторил стиснутым чужим голосом: — Н-не могу.
— А жить как же? — спросил Тарасов. — Не вытянешь ведь!
— Н-не могу, — не услышав тарасовского вопроса, опять отказался от супа Манекин, и такое отвращение возникло у него на лице, такая брезгливость, что Студенцов отставил миску в сторону:
— Во дает, — на висках у него вздулись черные жилы, и он выругался коротко и зло: — С-сука!
— Учти, съедим все, ничего тебе не оставим, — растерянно пробовал уговорить связчика Тарасов.
— Ешьте все. Не надо мне ничего оставлять.
— Ты хоть аппетит нам не порть, — жестким сипящим шепотом потребовал Студенцов, — с- сволочь.
— Остынь! — придерживая Студенцова, подал голос Присыпко. — Аппетит и голод — понятия совершенно несовместимые. Голодному человеку никто никогда аппетита не испортит.
Немного подумав, Присыпко предложил разделить манекинскую миску на три части, но Тарасов воспротивился этому.
— Через час он переборет себя и уплетет все за милую душу. И суп, и мясо, и косточки в мясе, — Тарасов глядел не на Манекина, а куда-то в сторону, видя то, что не видели другие. Слил манекинскую порцию в котелок.
— Да ешьте вы, все равно я не буду, — начал настаивать Манекин, но никто не отозвался на его слова, каждый побренькивал ложкой, цепляя остатки супа со дна мисок.
Суп был горьковатым, но вполне сносным. Галочье мясо хоть и разнилось по вкусу с куриным, что было вполне естественно, но от мяса таких птиц, как кулик или вальдшнеп, пожалуй, ничем не отличалось. Тарасов вычерпывал суп из миски и, уже не сдерживаясь, торопливо глотал, морщась недовольно и ругая себя за эту торопливость, не будучи уже в силах с нею справиться. Дочерпав суп, облизал ложку, посмотрел на Манекина: ну как там болезный, не потянуло ли на еду, на суп галочий? По лицу манекинскому понял, что не потянуло и никогда не потянет — какая-то подчеркнуто резкая брезгливость исказила, даже несколько скособочила лицо Манекина, глаза слиплись, дабы не видеть, как люди варево из поганой птицы потребляют, ноздри сомкнулись, стали плоскими, чтобы совсем не чуять духа, исходящего из котелка.
Тарасов, не говоря ни слова, поднял за дужку котелок, в который была слита манекинская порция.
— Ладно, нечего слова на уговоры тратить. Не будешь ты суп, вижу, — подполз к Студенцову. — Володь, надо еще ложкой поработать. Держи, брат, добавку!
Налил супа Студенцову, налил Присыпко, немного оставил себе. Брякнул ложкой о дно миски, подумал: «Неужто в парне брезгливость так крепко сидит, что она даже сильнее голода оказалась? Или все это от болезни? А может быть, налицо самое простое: он неголоден? Что же тут имеет место? А?»
Всю вторую половину дня Тарасов продежурил у палатки, вглядываясь в плотные белесые космы снега, которые ветер нес и нес на палатку, трепал брезентовое жилье, как хотел, — тщетно надеялся Тарасов увидеть в мгле хоть что-нибудь, но, увы, — ничего он так и не увидел: стая галок, видимо, была приблудной, в устье ледника она так и не вернулась. Тарасов сидел, мерзнул около палатки до тех пор, пока из-под полога не вылез Присыпко.
— Слушай, бугор... Хватит тебе снежного человека сторожить. Закоченеешь.
— Если бы снежного.
— А галки, дичь эта, сейчас все равно не прилетят. Они, похоже, только утром появляются. Стая и сегодня утром появилась, точно? Когда ветер чуть стихает, вот тогда и надо их ожидать. Ветер кончится — обязательно прилетят.
Тарасов подумал про затяжную непогоду, буркнул:
— Ветер кончится — не только галки, а и вертолет прилетит.
— Ладно. Залезай в палатку, зашнуровываться будем. Холодно очень. И спать пора.
— Мужики там как, не ссорятся?
— Молчат.
Ночью Тарасов вскочил, словно ударенный кулаком в бок. Над самым ухом у него раздался отчаянный крик, мгновенно вбивший перед глазами оранжевые сполохи. Он рывком расстегнул молнию спального мешка, выскользнул из его нагретой полости. Услышал задавленное, хриплое:
— Ах ты, с-сука! Во-от с-сука!
Нашарил фонарик, лежащий в изголовье, надавил на шпенек выключателя, осветил палатку. Увидел, как взъерошенный, ослабший, злой Студенцов держит за горло Манекина, буквально вытягивая его из спальника, вот-вот, глядишь, задушит славного горовосходителя, а тот, помидорно-красный, в мокрых подтеках, оставленных слезами, льющимися из глаз, беспорядочно размахивает руками, пытаясь вцепиться в Студенцова, схватить его либо за волосы, либо за уши, но каждый раз промахивается.
— Он меня з-з-задушит! — просипел Манекин.
— Я тебя убью, как падаль. Понял? Убью! Ах ты, с-сука! — хрипел Студенцов, стараясь выволочь Манекина из спального мешка.
Увидев в свете фонаря ружье, Студенцов вдруг отпустил Манекина и, несмотря на немощь, проворно метнулся к двухстволке.
— Мы суп в последующий раз, с-сука, не из галки будем есть, а из тебя, из твоего мяса. Понял?
— Он сумасшедший! — резко выкрикнул Манекин, шарахнулся вместе с мешком в другую сторону палатки, закрываясь от Стуценцова руками. — Он убьет меня! Помогите!
— Стой! — Тарасов кинулся к Студенцову, пытаясь удержать его, но не тут-то было, тот словно не слышал вскрика.
— Наза-ад! А ну все от меня! Наза-ад! — схватившись обеими руками за ружье, Студенцов вздернул его над собою, зацепил концом за шов палатки, завалился на спину, переводя ствол к Манекину. — Я сейчас убью этого гада, убью! И отвечать не буду!
По чужим, испещренным кровянистыми волоконцами — это от холода и высоты полопались сосуды — глазам, по раскрылатенным ноздрям и яростно распахнутому рту Тарасов понял, что Студенцов сейчас выстрелит — точно выстрелит! — палец его лежал на спусковом крючке, проржавевшем от сырости, осталось только сделать легкое движение, надавить на собачку, и — и-и... Пока Тарасов раздумывал, что же делать, настороженно и вместе с тем одурело следя за Студенцовым, а точнее, за его руками, за пальцем, просунутым в защитную скобу, тот все же нажал на спусковой крючок — нажал, вот ведь ка-ак!
Но выстрела не последовало — во-первых, патрон находился в левом стволе, Тарасов сам загнал его туда — из левого ствола ему сподручнее было стрелять, а Студенцов взвел правый курок и надавил именно на него, во-вторых, ружье стояло на предохранителе. Тарасов всегда ставил свою пищаль на предохранитель, чтобы не было случайного выстрела.
— Сто-ой! — снова заорал Тарасов, кинулся на Студенцова. Схватился руками за ружье, резко крутанул его в одну сторону, в другую, вырывая, потом подкатился под Студенцова и резко ударил его локтем в живот. Удар неопасный, но болезненный — Студенцов выпустил ружье и, не охнув, не икнув, притиснул руки к животу, скорчился. В глазах его, побелевших от бешенства, ничего, кроме злости, до этой минуты не выражавших, заплескалась боль.
— Ты что-о? Что-о? — яростным шепотом (почему шепотом? кого он боится, кого?) накинулся Тарасов на Студенцова. — В тюрьму захотел? Раз набиваешься — будет тебе тюрьма! Будет! Как только на Большую землю вернемся — будет!
Он распахнул ружье, подцепил пальцем патрон, выуживая его из ствола. Патрон, не выбитый инжектором, хоть и плотно сидел, а все же подался, шлепнулся, в ладонь, обнажив черную глубину дула. Тарасов сунул патрон в карман штормовки, застегнул клапан на пуговицу.
— Все, теперь стреляй! — по-прежнему шепотом, словно действительно боялся кого-то, прохрипел Тарасов, сделал мах рукой: — Стреляй!