упрекам и даже наказаниям, которые Трио соблаговолит на меня наложить. Прошу разрешения прийти, чтобы им подвергнуться сегодня, между одиннадцатью и двеннадцатью часами, так как это единственное время, которым я могу располагать. Только покорно подвергнувшись наказаниям, к которым меня приговорят, я возвышу свой скромный голос, чтобы доказать свою невиновность, и, надеюсь, она окажется настолько очевидной, что справедливость моих любезных судей полностью меня оправдает <...>.
Я вошел бы во двор, если вы позволите.
Каменный остров.
Понедельник вечером. Графине Фикельмон'.
Странное чувство испытывал автор этой книги, когда он впервые вчитывался в бледно-голубые листки царских писем. Совсем недавно в Ленинградском русском музее долго стоял он перед моделью памятника Александру I в Таганроге работы знаменитого И. П. Мартоса. Театрального вида самодержец, воин и законодатель с неким свитком в руке -- таким постарался изобразить его скульптор. И вот передо мной его письма, в которых ничего театрального нет. Хорошо знаю, что и речам и писаниям Александра I весьма часто верить нельзя. Но и у самых неискренних людей бывают приступы искренности. Кто знает, быть может, автор голубых писем говорил Долли Фикельмон, ее матери и Екатерине Тизенгаузен то, что он на самом деле думал. Маловероятно, но утверждать, что это не так, я не берусь... Во всяком случае, в письмах внутренняя близость чувствуется со всеми тремя женщинами -- даже с Екатериной Тизенгаузен, которой адресована всего одна короткая, вероятно, прощальная записка: 'Для Екатерины. Я очень признателен за любезный подарок и строки, которые вы мне прислали. Поверьте, что мне многого стоило отказаться от [возможности] вас повидать, в особенности когда мы были так близко. Однако важные соображения вменили мне это в обязанность. Прошу вас помнить обо мне,
Сердечный привет матушке'.
И все же мне кажется, что ласковые слова, которые царь адресовал 'любезному Трио', большое внимание и очень серьезные услуги (если только можно их назвать 'услугами'), оказанные им Елизавете Михайловне -- о них речь впереди,-- даже эта малозначительная, но любезная записка к Тизенгаузен,-- все это, в конечном счете, лишь маскировка большого увлечения Александра I Долли Фикельмон. Я уже привел ряд выдержек из писем царя, которые вряд ли можно считать, говоря по-современному, флиртом -- светской игрой в любовь, которой в действительности нет. Объясняя Долли, почему он не может навестить ее в Красном Селе, куда она, не подумав, приехала во время маневров, царь пишет: 'По окончании маневров мне нужно уехать, потому что в Царском Селе меня ждут другие занятия. К тому же я вас слишком люблю, чтобы таким образом привлекать к вам все взгляды, что неминуемо случилось бы, если бы я явился здесь, где я и шагу не могу ступить без сопровождения адъютанта, ординарцев и т. д.'. 'К тому же я вас слишком люблю...' ('D'ailleurs je vous aime trop'). Очень интимные слова, но в этом контексте по-французски их все же нельзя понимать как объяснение в любви. 'Je vous aime trop' -- скорее, 'я к вам слишком привязан...'. Во всяком случае, слова, которые зря не говорят. Они обязывают. И говорит их Александр I по серьезному поводу. Еще в одном письме, во второй или третий раз (последовательность писем определить трудно) он предупреждает Долли, что, во избежание сплетен, ей следует быть сдержаннее: 'Вы выбрали очень неудачный день, чтобы приехать сюда, так как в среду я буду отсутствовать -- отправляюсь в Красносельский лагерь {Речь снова идет о больших Красносельских маневрах.}. <...> Но если я могу вам дать совет, будет много лучше, если вы совершите поездку в Царское Село после того, как я побываю в городе. Лагерь тогда уже будет закончен, и я смогу пожить здесь. В ожидании этого не забывайте меня и скажите себе, что я искренне отвечаю вам той же доброй привязанностью, о которой вы мне пишете. Передайте привет Екатерине'. Судя по тому, что царь вовсе не упоминает об Елизавете Михайловне, она куда-то уехала, может быть, к матери, Е. И. Кутузовой, которая жила на даче где-то в окрестностях Петербурга. Долли, видимо, осталась одна и решила быть совсем самостоятельной -- съездить в Царское в надежде повидаться -- не знаем, с царицей и царем или только с царем... По-французски такое молодое, немного озорное и неожиданное приключение лучше всего передается словом 'escapade', вошедшим и в русский язык. Как и многие чисто французские понятия, точному переводу оно не поддается. Во всяком случае, ничего предосудительного для чести той, которая совершает такое экстравагантное деяние -- 'эскападу' -- здесь нет. Но дневника Долли за эти петербургские недели у нас нет, а перечитывая серию писем царя, можно предположить, что эта ее выходка не была первой. Я уже упоминал о том, что жизнь молодой женщины сложилась так, что никакого священного трепета перед особами, которых принято именовать 'высокими' и 'высочайшими', она не испытывала. С императором всероссийским, конечно, была вежлива -- так же вежлива, как с любым влюбленным в нее офицером или атташе посольства, но, вероятно, не больше... Царь ведь сам при первой же встрече настаивал на том, чтобы с ним обращались как с частным лицом. Долли так с ним и обращалась. Приходилось его величеству не раз извиняться перед восемнадцатилетней графиней (19 лет ей исполнилось 14 октября этого года). Ряд этих извинений, большей частью шуточных, я уже процитировал. Однако среди писем царя есть одно {
До встречи завтра вечером.
Передайте привет маменьке'.
Что сказать об этом, во всяком случае, многозначительном письме? Оно, несомненно, адресовано одной из дочерей Елизаветы Михайловны. Я предполагаю, что адресатка -- Долли, но полной уверенности у меня в этом нет. Эта своеобразная исповедь царя, по существу во всяком случае, обращена к ней, а не к Екатерине Тизенгузен {Думаю, что адресатка во всяком случае не Елизавета Михайловна, так как ее мать, старую княгиню Кутузову, царь вряд ли бы назвал просто 'маменькой' ('maman').}. Когда читаешь уверения Александра I в том, что в глубине души он тяготится властью, возложенной на него, как он считает, свыше, этому можно поверить,-- не одной Долли Фикельмон он так говорил. Еще 21 февраля 1796 года девятнадцатилетний князь Александр Павлович писал своему недавно уволенному воспитателю Лагарпу: 'Дорогой друг! Как часто я вспоминаю о вас и о всем, что вы мне говорили. Но это не могло изменить принятого мною намерения отказаться впоследствии от носимого мною звания'. Весной того же года он писал своему приятелю В. П. Кочубею: 'Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что рожден не для того сана, который ношу теперь, и еще меньше для предназначенного мне в будущем, от которого я дал