возможно, с помощью матери.}. Ее чувства, можно думать, были сложными и смешанными. Однако у Фикельмон не было никаких оснований предполагать, что кто-либо из читателей 'Пиковой дамы' сможет догадаться, о чем там местами идет речь. Возможно, что она узнала кое-какие свои черты и в образе Татьяны-княгини: К хозяйке дама приближалась, За нею важный генерал. Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех. Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей... Все тихо, просто было в ней... Предположение о том, что Фикельмон отчасти послужила прототипом любимой героини Пушкина, ставшей дамой большого света, высказывалось многими. Неоднократно литературоведы указывали и на то, что в описании гостиной Татьяны-княгини есть сходство с салоном графини Долли, где Пушкин, по словам Вяземского, был 'дома'. Беру на себя смелость высказать еще одно предположение. Образ графини Фикельмон запечатлен и в 'Египетских ночах'. Вспомним то место, где импровизатор-итальянец предлагает присутствующим вынуть из вазы жребий -- одну из предложенных ему тем. 'Импровизатор сошел опять с подмостков, держа в руках урну, и спросил: 'Кому угодно будет вынуть тему?' Импровизатор обвел умоляющим взором первые ряды стульев. Ни одна из блестящих дам, тут сидевших, не тронулась. Импровизатор, не привыкший к северному равнодушию, казалось, страдал... вдруг заметил он в стороне поднявшуюся ручку в белой маленькой перчатке: он с живостью оборотился и подошел к молодой величавой красавице, сидевшей на краю второго ряда. Она встала безо всякого смущения и со всевозможною простотою опустила в урну аристократическую ручку и вынула сверток. -- Извольте развернуть и прочитать,-- сказал ей импровизатор. Красавица развернула бумажку и прочла вслух: -- Cleopatra e i suoi amanti (Клеопатра и ее любовники). Эти слова произнесены были тихим голосом, но в зале царствовала такая тишина, что все их услышали. Импровизатор низко поклонился прекрасной даме с видом глубокой благодарности и возвратился на свои подмостки'. Кто же эта молодая красавица аристократка, величавая на вид и в то же время так не похожая на чопорных, всего боящихся петербургских дам? Красавица, видимо, уверенно читает по-итальянски. Мне думается, что на вечер импровизатора-итальянца Пушкин привел графиню Фикельмон, так любившую Италию... Н. Каухчишвили нашла мое предположение 'заслуживающим внимания' ('degno di attenzione'). По ее словам, 'является вероятным, что гипотеза близка к истине' ('si avvicini al vero') {Дневник Фикельмон, с. 56.}. Автор указывает далее, что графиня покровительствовала в Петербурге одному импровизатору, и приводит ее дневниковую запись от 20 октября 1832 года: '...на днях мы слушали немца- импровизатора Лангеншварца. Я несколько раз видела этого молодого человека и стараюсь быть ему полезной, впрочем, без большой удачи. Он очень молод, особенно в умственном отношении, но у него благочестивая душа, чистая и сердечная, как у молодой девушки. Его фигура вовсе не примечательна, но глаза прекрасны, часто полны вдохновения' {Там же, с. 57. Перевод М. И. Гиллельсона. Приходится лишний раз пожалеть о том, что из второй тетради дневника мы знаем пока лишь отдельные цитаты.}. Автор полагает, что Фикельмон, возможно, пригласила Пушкина послушать импровизатора у себя в особняке, и поэт, подобно Чарскому, был поражен его горящими глазами. Предположение Каухчишвили, несомненно, интересно и не расходится с летописью жизни поэта. Пушкин выехал из Москвы в Петербург 10 октября и, следовательно, мог побывать у Фикельмон за несколько дней до двадцатого. Супруги Фикельмон продолжали покровительствовать этому импровизатору и позднее. Посол рекомендовал его княгине Мелании Меттерних, и та устроила у себя в Вене многолюдный вечер. Одна из тем, предложенных артисту ('Разрушение Помпеи'), как отмечает Каухчишвили, точно совпадает с заданной импровизатору на петербургском вечере, описанном в 'Египетских ночах'. Лангеншварц удивил Княгиню Меттерних, но ей не понравился. Впоследствии (в 1836 году), вспоминая о нем, княгиня назвала его в дневнике 'неспособным и смешным импровизатором' {Дневник Фикельмон, с. 57.}. Н. Каухчишвили указывает, кроме того, на одно действительно странное совпадение. В 1827 году в Неаполе выступал знаменитый итальянский импровизатор Томмазо Сгриччи (Tommaso Sgricci), который, по желанию короля, продекламировал современную поэму 'Смерть Клеопатры'. Долли Фикельмон, по- видимому, присутствовала на этом представлении и, по предположению автора, ее рассказ о выступлении Сгриччи мог побудить Пушкина включить в текст 'Египетских ночей' давно написанные им стихи о Клеопатре. Верно это или не верно, пусть решают специалисты-пушкинисты, но нельзя не приветствовать рвение исследовательницы русско-итальянских литературных отношений, которая имеет возможность обращаться к источникам, очень труднодоступным для советских ученых {Итальянские газеты пушкинского времени в ленинградских книгохранилищах, например, отсутствуют.}. Н. Каухчишвили полагает также, что 'молодой человек, недавно возвратившийся из путешествия, бредя о Флоренции', это гвардейский офицер Василий Васильевич Сабуров (1805--1879). Автор основывается на том, что в той же записи (20 октября), в которой Д. Ф. Фикельмон говорит об импровизаторе Лангеншварце, она упоминает и о Сабурове, вернувшемся из Италии. Он привез оттуда 'отражение светлой жизни Юга, так как долго прожил среди итальянцев и страстно любит их страну'. 'При нем находился маленький художник-сицилианец, истинное выражение южной непосредственности' {Дневник Фикельмон, с. 57. Перевод М. И. Гиллельсон.}. По мнению Каухчишвили, этот персонаж, возможно, побудил Пушкина сделать своего импровизатора 'итальянским художником'. Если не все предположения Н. Каухчишвили окажутся обоснованными, все же я склонен считать несомненным, что 'Египетские ночи', написанные, вероятно, в Михайловском осенью 1835 года, как-то связаны с рассказами графини Фикельмон о ее неаполитанских годах и о ее покровительстве немецкому импровизатору. Быть может, именно поэтому Пушкин и увековечил ее в образе 'молодой величавой красавицы', которая пришла на помощь бедному итальянцу... Незаконченная повесть была напечатана в 1837 году, уже после смерти поэта. Высказав впервые в 1935 году предположение о том, что прототипом 'молодой величавой красавицы' в 'Египетских ночах' является Д. Ф. Фикельмон, я вместе с тем считал, что 'это последнее (и, собственно говоря, единственное) появление графини Долли в творчестве Пушкина' {Н. Раевский. Если заговорят портреты. Алма-Ата, 1965 с. 133--134.}. В настоящее время я, однако, присоединяюсь к мнению М. И. Гиллельсона, предположившего, что прототипом 'княгини Д.' в наброске 'Мы проводили вечер на даче' также является графиня Фикельмон {М. И. Гиллельсон. Пушкин в итальянском издании дневника Д. Ф. Фикельмон. Врем. ПК. 1967--1968. Л., 1970, с. 15--17.}. В пользу аргументации Гиллельсона можно, как мне кажется, привести и сходство между высказываниями 'княгини Д.', протестующей против преувеличенной стыдливости при выборе чтения, и отзывом Фикельмон о письмах Курье: '...они, надо сказать, легкомысленны, но принято считать, что в наш век можно все читать без стеснения'. Как мы видим, и в жизни и в творчестве Пушкина Дарья Федоровна Фикельмон, вероятно, сыграла значительно большую роль, чем можно было предполагать до недавнего времени. Выяснению ее жизненного пути я посвятил уже немало страниц, но снова вернусь к судьбе Долли в двух следующих очерках.
ОСОБНЯК НА ДВОРЦОВОЙ НАБЕРЕЖНОЙ
Семнадцатого сентября 1829 года графиня Фикельмон записала в дневнике: 'С 12-го мы поселились в доме Салтыкова -- он красив, обширен, приятен для житья. У меня прелестный малиновый кабинет (un cabinet amarante) {В других записях Долли именует эту комнату 'красной гостиной' (salon rouge). В переводе я всюду привожу это последнее название.}, такой удобный, что из него не хотелось бы уходить. Мои комнаты выходят на юг, там цветы -- наконец все, что я люблю. Я начала с того, что три дня проболела, но это все ничего, у меня хорошее предчувствие, и я думаю, что полюблю свое новое жилище. Ничего столь не забавно, как устроиться на широкую ногу и с блеском, когда знаешь, что состояния нет, и, если судьба лишит вас места, то жить придется более чем скромно. Это совсем как в театре! На сцене вы в королевском одеянии -- потушите кинкеты, уйдите за кулисы и вы, надев старый домашний халат, тихо поужинаете при свете сальных свечей! Но от этого мне постоянно хочется смеяться, и ничто меня так не забавляет, как мысль о том, что я играю на сцене собственной жизни. Но, как я однажды сказала маме,-- вот разница между мнимым и подлинным счастьем,-- женщина, счастливая лишь положением, которое муж дает ей в свете, думала бы с содроганием о том, что подобная пьеса может кончиться. Для меня, счастливой Фикельмоном, а не всеми преимуществами, которые мне дает его положение в свете,-- для меня это вполне безразлично, я над этим смеюсь, и, если бы завтра весь блеск исчез, я не стала бы ни менее веселой, ни менее довольной. Только бы быть с ним и с Елизалекс, и я, уезжая, буду смеяться с тем же легким сердцем!' Остальную часть 112-й страницы первого тома дневника, на которой заканчивается эта запись, графиня Долли оставила незаполненной. Должно быть, смотрела на нее как на своего рода введение к предстоящему повествованию о своей жизни в особняке Салтыковых. Этот дом, где Дарья Федоровна Фикельмон в течение девяти лет то