Их мы встретили километрах в десяти от линии фронта. Трое стояли на обочине, четвертый лежал на плащ-палатке с поджатыми к подбородку коленями. У всех ордена на груди — мы орденов своих не носили.

Попросили подвезти их к госпиталю или медсанбату. Двое молчали, все поправляли раненому то волосы, то неудобно упавшую руку. Третий, старший лейтенант, страшно ругался. Говорил, что за своего командира он хоть пять генералов куда-то там засунет. И все допытывал, как фамилия нашего командира корпуса. «Ишь, разъезжает. Ну прямо царь! Самоходка, зенитчики, разведчики. Не хватает передвижного борделя. Где это видано, чтобы паршивая самоходка сбила бомбардировщик?»

Он все бранился, и приставал к моему экипажу, и обещал что-то нам показать ужасное, потому что мы, как ему сейчас точно известно, стреляли тоже.

Мне он сказал:

— Чего уставился? Летчиков не видал?

Тогда Писатель Пе сказал:

— Может быть, вынем господина пилота из машины? Он своими криками раненому дыхание затрудняет. — По голосу мы поняли, что Писатель Пе побледнел, а когда он бледнел, он становился опасным.

— Пусть кричит, — сказал я. — Может, господин пилот действительно считает, что на войне он самый главный.

Старший лейтенант не привык к такому вольному с ним обращению со стороны солдат — ну, он был очень гордый. Он прошептал громко, как бы решившись на все:

— А кто же, сявка? Ну скажи.

— Пехота, — ответил я ему спокойно. — Именно пехота. — Я расстегнул раненому капитану пуговицу на воротнике. Старший лейтенант взвизгнул:

— Не трожь командира! — Очень нервный был старший лейтенант или сильно обескураженный. Наверное, он был везунчиком, и это падение было его первым падением — все ордена да ордена, а мордой в кочку?

Ребята вскочили. Егор взял старшего лейтенанта за пуговицу. Паша Сливуха вынул у него из кобуры наган. Вскочили и молчаливые двое: штурман и стрелок-радист. Лучше бы сидели. Вскочив, они тут же лишились пистолетов.

— Да ладно вам, — сказал я. — Пусть лейтенант кричит. Наверное, ему надо.

Мы даже не заметили, что Саша-шофер остановил машину.

— Поехали, — сказал я. — Наганы отдам в медсанбате. Разрешаю материться.

Раненый капитан был похож на моего брата Колю. Не лицом — он и старше был, и скуластее, — а руками, спиной, позой, в какой лежал. Не того Колю, с толстой шеей, откормленного мамой для гордости перед соседями, а на обыденного, с худыми плечами и узкой ладонью — на того, что взял мяч сволочного Турка, на того, что кашлял кровью для гордости всего двора.

У медсанбата мы вышли все.

— Не сердись, сержант, — сказал мне штурман. — Сам понимаешь.

Я понимал, так мне казалось. И почему-то оправдываясь, я сказал:

— Мы, товарищ старший лейтенант, действительно не стреляли. — Штурман был, как и второй пилот, тоже старшим лейтенантом. — Мы сразу по звуку угадали, что самолет наш, а самоходы, они же ни черта не слышат.

— Да, — кивнул штурман. — А зенитчики?

— Какие они, к черту, зенитчики. Они из пополнения. Этот счетверенный пулемет используют для уличных боев, он лупит как брандспойт.

Я отдал штурману их пистолеты.

Паша Сливуха помог летчикам нести раненого. Мы им дали брезент.

— Он не выживет, — сказал я Писателю Пе.

— Но почему?

— Он похож на моего брата Колю.

— Дурацкая логика.

Логика моя была, к сожалению, безупречной.

Что нам известно о нашем легендарном времени? Из личного опыта — ничего. Легендарное время — раннее детство — заря. А на заре ты ходишь на четвереньках и говоришь с улыбкой полного счастья: «Ма- ма».

Но ведь что-то мы все же знаем из рассказов старших.

Наша с братом легенда начинается с появления нашей семнадцатилетней матери в деревне, где мы потом родились.

Рассказывали — мать прискакала верхом на рыжем высоконогом жеребце русской рысистой породы, звали жеребца Рыжим. Говорят, был он из Ниловой пустыни, монастырского коннозавода. Молодой дикоглазый, с белой звездой на лбу жеребец был материно приданое. А за пазухой у матери спал щенок по кличке Фрам. Кто ей подарил щенка на счастье? К мужу после венчания мать прискакала только через неделю.

Рыжего жеребца свекор продал. На эти деньги поставил маме избу, купил ей корову.

А когда мама в новую избу перешла уже с сыном, моим старшим братом Колей, дед принес молока в подойнике, мамина корова должна была отелиться, и сахару, и перекрестил их — благословил на счастливую жизнь в новой избе. Фрам, тогда уже годовалый пес, притащил в зубах каравай теплого хлеба — у бабки спер. Бабка-то позабыла невестке и внуку хлеб дать. Не по жадности, не по вздорности — бабка была добрая, — но по забывчивости. Дед говорил: бабка ветреная, чешет где-нибудь языком, или песни поет, или пляшет.

С того дня легенда перенесла свой высокий глагол с красавца жеребца на красавца Фрама.

Коля был нездоров в раннем детстве, весь в гноящихся прыщах, и все время ревел. Мать сутками не спала, все укачивала его. А он ревел. Она сидела с ним на крыльце и погибала: «Как подумаю, что вот такая она, жизнь… Уж лучше помереть…»

А тут оставила она сына на минутку в корзине и побежала к свекру — дед был у нее главным советчиком и опорой. Прибегает обратно — корзина опрокинута, Коля на пол вывален, из пеленок вытолкнут — лежит он на теплом полу, и Фрам его вылизывает. Мама бросилась сына спасать, но Фрам зарычал на нее, повернулся к ней задом и не подпускал к Коле, пока не вылизал.

Мать говорит, что тогда первый раз выспалась.

Потом она уже не мешала Фраму вылизывать сына. Брат Коля и пошел на спичечных кривых ногах, держась за густую Фрамову шерсть.

«Ты-то, — говорила мне мать, — сам пошел. Шел на четвереньках — ты не ползал — ты, как собака, ходил и вдруг встал и пошел. И горя мало. А Колю Фрам на себе вывозил».

На Фрама мать оставляла брата, как на няньку. В крестьянстве невесткам дома некогда сидеть, а бабка ветреная, на нее надежды нет.

«И тебя Фрам вырастил. Приду — вы все трое в кровати. А если в кровати нет — вы все трое в собачьей будке».

Один эпизод — а все они начинались у матери со слова «прихожу» — она рассказывала чаще других.

«Прихожу, изба солнечная, стены, потолок, пол — все будто воском натерто, а я только корову подоила и подойник в избу занесла, тут меня отец крикнул (свекра она называла отцом), я выскочила, вернулась через минуту и вижу: в подойнике сидишь ты и хорошо тебе — рот до ушей, на полу лужа молока, а сын Коля и Фрам из этой лужи лакают. Прислонилась я к косяку — хоть реви, что за жизнь у меня: ребята здоровые, собака — золото, корова молочная, изба солнечная, а муж сволочь. Видите ли, он в Питере стал партийцем и теперь на профсоюзной работе то ли дворником, то ли канцеляристом. Ребятам хоть бы ситцу прислал…»

Отец все же вывез нас в Ленинград. Фрама мать оставила в деревне. Потом, я это часто замечал, вытрет слезу, хоть и крутая была, — значит, вспомнила Фрама. Она считала, что Фрам — ее единственный грех.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×