затем так же рывком раскрыла постель. Стянула через голову рубашку с рюшами, подошла ко мне и положила мою вялую от робости руку себе на грудь.

Она не была тощей, как казалось, — тело у нее было эластичным, спешащим навстречу руке.

— Так и умрешь, не попробовав ни вина и ничего, — прошептала она. — Ты хоть целовался когда- нибудь?

Мы уснули в теткиной постели. Но чуть рассвело, перешли в Натальину комнату. Наталья взяла с собой манной крупы и сахару.

На завтрак мы ели сладкую манную кашу. Посередине стола сверкало хрустальное яйцо.

Девочки рассказывали, что во сне они видели май — они плавали, как рыбы, и ныряли.

— Что-то мне не нравится, когда дети во сне плавают, как рыбы, — сказала Наталья. Пошла проверить постель своих дочек. Девочки надулись, и замолчали, и придвинули хрустальное яйцо к себе.

— Спасибо. Я пошел, — сказал я. — Пора. Трамвай сейчас редко ходит.

Трамвай действительно ходил редко. Набитый людьми, обвешанный людьми со всех сторон.

Я устроился на колбасе.

Я знал, что ни Наталью, ни ее девочек я больше не увижу. Мне мешал теткин буфет, как у всякой доброй хозяйки набитый бакалейным товаром, консервами — даже визигой. Вернее будет сказать, не «мешал» — стоял непреодолимой стеной. Мне казалось, Наталья подумает — я не к ней пришел и не к девочкам, а к буфету. Даже если она и не подумает, я сам так подумаю.

Утро было морозным, искристым. Перламутровый туман готовился стать снегом.

Я пришел к Писателю Пе за бумагой.

Писатель Пе с каким-то спортивным мужчиной пил пиво на кухне.

— Ардальон, муж Авроры, — представил мужчину Писатель. — Посмотри, какие у него кулаки. Он говорит, что именно мы с тобой за весь мировой бардак в ответе.

Ардальон упруго вскочил.

— Да, вы — прошедшие войну. Вам понравилось медали получать. Мешок медалей! Вагон медалей!

— Ну Ардальон, — сказал Писатель Пе. — Ну ты даешь.

— Я у одного поэта прочитал, что в усталой совести вызревает мудрость, — продолжал Ардальон. — Глупость это. В усталой совести вызревает трусость. Само словосочетание «усталая совесть» безнравственно. Совесть, как сердце, уставать не имеет права. Возможна метафора, когда совесть сама говорит: «Я устала быть чистой». Но это, я бы сказал, к современной ситуации и к современной прозе отношения не имеет, это, я бы сказал, из старинной классики.

Ардальон стремительно выскочил из квартиры — Писатель Пе изготовился его бить бидоном.

— Нужно сказать Авроре, чтобы на развод подавала. Выскакивает за кого попало, а ты выслушивай…

Кто-то засмеялся мелко:

— Что, получили, воины? Вот вам и ваша совесть.

— Это Аделаида. Тоже хороша. Я с ней на пляже познакомился, в Пицунде…

— Замри, Аделаида, — сказал Писатель Пе. — Ну что ты знаешь о совести? Совесть — это предощущение Бога, эхо благовеста в нашей душе. А откуда оно у тебя может взяться, у тебя же нет богов, только кумиры. И ты предощущаешь только шмотки…

— А ты что вспенился? — этот вопрос был обращен ко мне. — Ты за бумагой? На бумагу. Бери. Порти ее. — Писатель Пе дал мне тяжелую пачку бумаги, уселся в кресло и укусил себя за колено, он любит так сидеть, оскалившись. — Безлошадники — это не значит безсребреники. Нам кровушки попортили и те и те. Как у тебя с грыжей?

— Нету.

— Ну и радуйся. У других она есть.

Я принес домой печурку из хорошего листового железа — полусталка, который шел на кузова.

Печурка сразу сузила круг моей жизни, и без того комнатный, до тех пределов, куда распространялось ее тепло. И я подумал, что должен сходить к бабушке, к тете Вале — Колиной мачехе и, конечно, к Марату Дянкину. Наверно, в последний раз. Собственно, это «в последний раз» я не произносил даже мысленно, но «сходить» приобретало в моей душе прощальный оттенок.

Печурку я сделал сам в гараже. И заслонку сделал сам — это было трудно — привальцевать к заслонке два патрубка. И трубы согнул. И два колена — комнатное и уличное. Форточки снимались с петель, проемы зашивались листом железа с отверстием для трубы. На конце трубы, выведенном наружу, укреплялось колено с вертикальным патрубком, хотя бы невысоким, иначе лобовой ветер загонит весь дым, огонь и золу в комнату. Многие такой патрубок не делали — в ленинградских, в общем-то, нешироких улицах ветер всегда дует вдоль, а перед нашим домом на пустыре стоял лишь осевший, потерявший крестьянскую притягательность домик Марии Павловны — молочницы, ветер здесь гулял во всех направлениях, здесь патрубок был необходим.

В печурку укладывалось шесть кирпичей, и ставилась печурка тоже на кирпичи.

Умер мой сосед, дядя Саша, — повар, рыхлый, молчаливый человек. Его жена переехала жить к сестре и дрова к сестре увезла. А у меня дрова украли. Правда, не все. Пришлось мне перетаскивать оставшиеся дрова в кухню. Соседний с нашим сарай пустовал, хозяева его эвакуировались. Я разобрал стену, испилил ее на дрова, и двери распилил, и фасад, который когда-то служил нам футбольными воротами. Я был первым. В декабре от сараев даже столбов не осталось, даже засыпанных снегом нижних венцов.

Сейчас мне трудно объяснить, почему у меня в блокаду не оказалось рядом друзей. Куда они делись? Почему я к ним не ходил? Только Марат Дянкин да малознакомая Муза — к ним идти было незатруднительно. То, что они могли дать мне, не ставило их в неловкое положение.

Первым в своем обходе я поставил Дянкина. Я к нему пришел. Его мать сказала мне строго:

— Мурик спит. Ты слышал, я тебе говорю — Мурик спит.

Марат то ли спал, то ли уже умер. Наверное, его мать меня не узнала, наверное, она уже тронулась.

— Вы не дадите мне «Галактику»? Ту, что он последнее время паял. Он хотел, чтобы я ее доделал, — соврал я. — Для него это важно.

— Сейчас, — сказала она, выпроваживая меня на лестницу. — Подожди тут. Он говорил. Велел включать, как радио. — Губы у нее были черные, волосы серые, тусклые, глаза тоже тусклые. Она выволокла проволочную конструкцию на площадку, толкнула ее ко мне ногой и закрыла дверь плотно, как бы задраила ее наглухо. «Включать, как радио, — конечно, тронулась», — подумал я. Но от «Галактики» тянулся шнур с вилкой.

Дома я подвесил «Галактику» к потолку вместо люстры. У нас никогда не было ни люстры, ни абажура — мать любила голые лампочки, находя их красивыми. Абажуры, по ее мнению, съедали свет.

Электричество давали редко, радио же не выключалось круглые сутки, оно все время сообщало, какие города оставила Красная Армия, и однажды я запустил в «паек» чайной чашкой. Это мой сосед-повар называл радиоточку «пайком». Он многое называл «пайком» — даже баню.

Я включил «Галактику» в розетку радио. Она зашептала тихо, зашелестела — так шелестит снег на застывшем озере, и вдруг внутри нее засветился огонек, потом в другом месте огонек, то разгораясь, то еле-еле, — «Галактика» мерцала, и как это было устроено, я не знаю. Наверное, дроссель, наверное, конденсаторы и маленькие, немногим больше спичечной головки лампочки с завода «Коминтерн».

Мерцающая «Галактика» отражалась в зеркале, единственной сущности, имевшей отношение к разуму и прогрессу. Я в счет не шел.

Зеркало в комнате было большое — трюмо в золоченой раме. Мамин рыжий летчик купил ей это трюмо в подарок у маминой же приятельницы, распродававшей фамильное свое добро.

«Галактика» мерцала, от нее шел таинственный шепот. Я же собирался в большой обход. Бабушка и тетя Валя жили на другом краю города — тетя Валя у Московского вокзала, бабушка — ближе к Смольному.

Перед тем как идти, я нагрел воды на печурке, вымылся в тазу и перед зеркалом выпятил грудь, напряг мускулы на руках и ногах, как нынче делают культуристы, а перед войной борцы-профессионалы, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату