которой мы вылезли, как из броневика. Но ей было легче, она могла, очнувшись, списать нас как галлюцинацию — болезнь измученного страхом мозга. У старика такой возможности не было…
Наверно, все же надо было бы ему надеть добротный костюм — на роль истопника он не годился, на роль шута — тем более. Но не было противника, равного ему по чину, он это предвидел, — не перед кем было шпагу ломать. А вот комедию…
Он застонал, заколотил кулачками по столешнице.
Мы вытолкались из кабинета. Но не ушли.
Егор и Анатолий на балкон вылезли, дверь туда была приоткрыта для воздуха. Писатель Пе исчез — наверно, наткнулся на граммофонные пластинки, отыскал Розиту Сирано. Шаляпин брякал на рояле собачий вальс. Паша Сливуха появился откуда-то взъерошенный, поманил меня в короткий коридорчик на задней стороне особняка.
Окна тут выходили в сад. Я думал, он кухню нашел с чем-нибудь вкусным, но он открыл незаметную среди прочих дверь.
Это была большая кладовка, снизу доверху набитая добротными кожаными сундуками и чемоданами. Ясное дело — хозяин в свое время много воевал и путешествовал, может быть, даже в Африке.
— Ну и что? — спросил я.
— А то — почему он свою амуницию не поклал в сундуки, а выставил ее на обозрение? Почему не смылся перед нашим приходом?
— Старый потому что. Никому не нужный.
— Нет, он дает понять, что он чихал как на Гитлера, так и на нас. Это его такой надменный сарказм. Недаром он генерал-аншеф.
— Почему ты думаешь, что аншеф?
— А может, генерал-фельдмаршал…
Но тут послышалось:
— Комм, фрау, комм…
Мы с Пашей выскочили на галерею.
Ходоком у нас был Шаляпин. Но он играл собачий вальс.
Писатель Пе откуда-то с третьего этажа вел за руку женщину лет пятидесяти — может, генеральскую дочку, а может быть, генеральскую экономку, но очень важную.
Она шла сдаваться величественно и надменно.
Писатель Пе подвел ее к кабинету.
— Герр генераль весьма кранк. Паша, скажи ей, что у ее аншефа может случиться кровоизлияние в мозг. Ферштейн? — спросил Писатель у важной дамы. — Герр генераль ер бин гросе кранк. — Писатель Пе считался у нас знатоком медицины. Он роды принимал у коровы. На Украине. Литр самогона заработал.
Больше в генеральском доме нам делать было нечего. Мы попросили фрау, чтобы она за нами закрыла, и посоветовали ей либо занавесить двери шторой, либо убрать мундиры из витрин — эта отчаянная наглость старику уже не по годам и не по здоровью. Да и промашка в замысле — у наших солдат любознательность превалирует над почтительностью.
Она кивала, то ли улыбаясь нам напудренными щеками, то ли презирая. Что ж, она старика знала хорошо — ей было виднее.
У бронетранспортера мы нос к носу столкнулись с капитаном, желавшим нас засадить. Он обшарил нас взглядом — не тащим ли мы из этого особняка что-нибудь. Тогда бы он нас скрутил за мародерство — шкуры с носа ефрейтора для нашего ареста все же было, как ни верти, маловато. Потом капитан подошел к дверям.
— Музей! — сказал он удивленно. — Везет вам на музеи.
А мы ему сказали:
— Это не музей, капитан. В этом доме наш знакомый генерал-фельдмаршал проживает, старинный заслуженный антифашист. Вы уж приглядите за стариком, не сочтите за труд. Сердце у генерала- фельдмаршала от радостной встречи с нами частит. Мы на вас надеемся, капитан.
Комендантские капитаны любят хвататься за пистолет, но этот был все же умный. Он сказал даже не очень зло:
— Доберусь я до вас. Наглецы.
А там наверху, в кабинете, перед своим блистательным портретом умирал старик. Сам виноват, не нужно было даже в мелком лукавить. Надо было встретить нас в самом красивом парадном мундире и в шлеме с плюмажем. Мы представили себе старика — в красно-синем, с золотыми пуговками. Вот он спускается по мраморной лестнице. Останавливается на середине… И переламывает шпагу о колено. Можно было бы ее подпилить предварительно. А важная дама несет нам всем на серебряном подносе кофе. Мы говорим: «Зер гут. Гитлер капут».
И все-таки интересное дело — выбор врага. Для капитана врагами были, конечно, мы, причем уже давно, и, как враги, вызывали в нем самую сильную страсть — немцев он готов был любить. Он станет их благодетелем и в конце концов почетным гражданином города Потсдама и окрестностей. Для нас же врагами были не он и не его дурак ефрейтор — мы о нем уже и позабыли, — у нас был впереди Берлин и многое другое. Впереди были мы сами.
О Мария, я понимаю, что не смог насытить ваше любопытство к неопрятному. Вот если бы мы изнасиловали важную напудренную даму! А умирающий старик — кому он нынче нужен?
Он нужен мне.
Когда мне в руки попадает школьная «козья ножка», я думаю о красных полководцах: маршале Блюхере и маршале Тухачевском.
От этих мыслей сдавливает виски. И тогда потсдамский старикан бросается на стол лицом, вытягивает руки и стучит кулачками по лакированной столешнице. Если бы не старческие пигментные пятна, не седые волосы на вздутых венах, его руки могли бы показаться детскими — своей беспомощностью. Такая судьба для красных маршалов была бы во сто крат страшнее.
Они зачтут мне то, что я дошел до Берлина, и встретят меня, пускай не с распростертыми объятиями, но и не ослепленные обидой.
Писатель Пе (причудливый каприз, конечно) утверждает, что часто по ночам беседует со старым генерал-аншефом — о странных судьбах немецкого и русского народов, о волхвах, о феях. О том, что Крошка Цахес, один из самых изощренно современных персонажей, не вылупился из недр общественного сознания, как из фольклорно-инкубаторского яйца: Гофман был милосерден к людям — Крошку следует понимать как злой туман, поднимающийся по воле фей, на стыке романтического и меркантильного.
Вы же, Мария, требуете разоблачения волхвов, срывания покровов и упразднения непорочного зачатия, прекрасной выдумки зороастрийцев. Непорочное зачатие, Мария, как предприятие вне греха, вне войны и вне корысти, как предприятие, замысленное исключительно во имя грядущей Девы и грядущих знамен любви, более не ритуально — оно насущная необходимость всех.
Путеец поднял дочь. Прижал к груди. Постоял в растерянности, даже в смущении. Из его горла вырвался хрип, он сказал нам что-то, скорее всего: «Извините», притиснул девочку к себе, вскрикнул: «Господи!» — и пошел обратно в Дубцы, все убыстряя и убыстряя шаг.
Женщины глядели в центр круга, где только что лежало тело девочки, но вот их ситцевый венок смешался; плача, они сошли с пути: на ржавых шпалах, на щебне, среди пятен мазута алела кровь.
Потом я видел много крови, но никогда она не была такой акварельной.
Женщины шли чередой. Впереди молодая, с головой, похожей на осенний осиновый веник, и две ее большеглазые дочки. Позади всех, чуть приотстав, шагал я. Убитая девочка закрывала мои глаза ладошками, как совсем недавно еще закрывала отцу…
Но надежда сноровиста и живуча. Она пробилась в сознание словом «переправа»! Ну взорвали мост, разбомбили, победим — отстроим. Широкий и легкий, как лезвие бритвы. А на это время наладят переправу: буксир, баржу или речной пассажирский пароход, Волхов — река судоходная.
Мне представились молчаливые пожилые саперы, свайный пирс из тесаных желтых сосен. Саперы курят махорку. Лицо, шея, мысок на груди, кисти рук у них цвета хорошо копченных колбас, а вот лоб, плечи, руки — белые. Когда они моются, это видно. Острые топоры они заворачивают в вафельные полотенца.