императором Петром Федоровичем про гвардию…
Долго Григорий Григорьевич переваривал новые для него ругательства. Такое немец никогда не скажет, лишь только природный русский сможет — «суслики жеваные», «кони педальные», «козлы позорные». Это самые невинные и ласковые изречения императора.
А другие бранные высказывания Петра Федоровича пленные матросы произносили с завистливым придыханием — даже для них, хорошо знавших матерно-морскую терминологию, многие слова стали настоящим откровением. Какой тут немец…
Голштинского рекрута со сломанной им же самим челюстью Орлов спрашивать не стал, только еще одним тумаком наградил. Да и о чем спрашивать немчика, который непонятно и еле слышно шепелявит.
Плененных матросов с рекрутом Григорий отправил под охраной в Петербург, чтоб Като с ними пообщалась, а сам в скверном состоянии души стойко превозмогал боль от полученной контузии.
Но через час настроение цалмейстера резко улучшилось, и боль из головы сразу исчезла. Из Петербурга пришла новая, спешно сформированная, рота гвардейской артиллерии — 8 полупудовых единорогов и две кургузые пудовые мортиры. И Григорий Орлов злорадно и торжествующе заулыбался — уже к вечеру от Петерштадта камня на камне не останется…
Рассветало. Птички зачирикали, солнышко окрасило горизонт в розовые переливы. Утро начинало брать свое, впору о жизни и любви думать, а не о том, как кровушку проливать.
Петр от досады крепко выругался — решающий бой с гвардией его пугал. Император оглядел воинство — везде чуть дымили костры, шатались еще кое-где солдаты, но большинство дремало у костров, переваривая обильный завтрак.
Наедались пищей телесной и духовной служивые впрок — во избежание демаскировки они до самой баталии должны были сидеть в роще тихо, как мыши, костры не палить и разговоры меж собой не вести. Засада — вещь тонкая, и любое нарушение могло привести к самым серьезным последствиям для самих охотников.
— Дядя Ваня, — юношеский тенорок был возбужден, это отчетливо проявлялось в голосе, — а правду говорят, что государь наш изменился, лихим стал и изменников рубит напропалую?
Петр застыл за деревом — он полюбил ходить по ночному биваку и слушать солдат. Два казака, что его сопровождали в этой экскурсии рано утром, ступали по лесу совершенно беззвучно, и он так ни разу и не услышал, чтобы хрустнула веточка под их ногами. Настоящие пластуны, в отличие от него, хотя Петр считал себя неплохим разведчиком.
И сейчас они тихо вышли к солдатскому костру, прислушались к разговору — государь не подслушивает, а собирает информацию. А значит, стыда в таком поступке нет. Знать настроение солдат перед боем жизненно необходимо для любого полководца…
— Измайловцев во дворце лопатой искрошил государь наш до чертиков, то я своими глазами видел! Накромсал…
Голос Петр узнал сразу — тот старый петергофский солдат, что сержанта получил за найденный орден святого Андрея Первозванного, Иван Тихомиров, кажется.
— И изменился он шибко — нашим природным царем стал, по-немецки более не лопочет, а такие словеса иной раз закручивает, куда там матросикам в кабаке. Голштинцы все гутарят, что в ночь перед изменой к государю нашему оба его деда явились, Петр Лексеевич, царствие ему небесное, и Карла свейский, что с нами в долгой войне бился. Так император-то покойный зело наставлял: «Ты внук мой, и потому немецкий говор забудь, и правь разумно, людей зазря не обижай, как я напрасно делал, веру блюди накрепко». Нам службу изрядно сбавил, землей и деньгами награждать будут. Иль пенсион добрый давать. А за такого царя и живот свой положить не жалко. Вон, казаки донские на батюшку нашего сейчас молятся — он жалованную грамотку им отписал. Будут на тихом Дону теперь жить припеваючи, как сыр в масле кататься. Эхма, долюшка наша нелегкая…
И такая жгучая зависть зазвучала в голосе у старого солдата, что Петр содрогнулся душою.
— А Карла свейский, чай, нехристь трусливая?
— Ты говори, а не заговаривайся, дурашка. Я когда со старым Живодером на Крым ходил, а тому уж четверть века минуло, у нас в роте Кузьмич был, так он с Карлой сим под Нарвой дрался, когда война только начиналась. И под Головчином дрался, потом и под Полтавой. А вот татары его стрелою убили — старый он уже был, намного более, чем мне сейчас, вот и не увернулся, не успел. Так, о чем это я? А, вспомнил. Вот он и рассказывал, что Карла сей отчаянной храбрости был, со шпагой первым шел, и многих наших солдат поколол. И только раз его победили, под Полтавой. А более ни разу — он нас часто побеждал. Так Кузьмич говорил, что под Полтавой мы их многолюдством задавили — на одного шведа трое наших навалились. А Карла в бою не было — ему ногу за три дня до боя раздробили, вот он в атаку и не пошел. Повезло нам крепко…
— Но как же Карла батюшке-царю умение то передал?
— А через кровь — ночью шпагой в бедро вдарил, кровь всю комнату залила, мне голштинцы даже платок с кровью показывали. Капрал там у них один есть — на груди прячет, никому не дает. Святая кровь, царская, раны заживляет.
— Как так, дядя Ваня?! Чудо-то великое, и какое!
— А так! Сколько ему ран нанесли — вон, во дворце вчерась весь в крови был, а хоть бы что. Крестным знамением осенит и бегает. По стене дворца забрался один, сам видел. Его офицеры и казаки за ним пробовали, да со стен вниз и попадали. А он им лестницу сверху сбросил — забирайтесь, неумехи. Вон здоровущего медведя на нас царь-батюшка пинками могучими выгнал, Гришка тогда от страха перед косолапым штаны обмочил.
— Да ладно тебе, у самого зубы стучали. Михайло Потапыч за нами побег, шкуру содрать норовил, а государь его за нос поймал и обратно в парк отправил, да на нас еще крикнул. А медведь-то во, морда как сундук, лапы что бревна! — в разговор вошел третий солдат, а Петр еле смог подавить смех — мишка малой был, сам смертельно напуган был. И не хватал он его за нос, дурак совсем, что ли. Вот так легенды и рождаются.
— А раны у царя-батюшки сами затягиваются, это да. И до баб охоч стал, как дед евонный, Петро Лексеич. Сегодня ночью двоих фрейлинок так драл, они весь лагерь разбудили. Да мы сами слушали с придыханием завистливым — «О, государь, не могу больше, он у вас стоек, как лев, и неутомим, аки буйвол!» — у солдата был дар к подражанию, в точности скопировал голос Клары, а Петр покраснел, вспомнив, что окно настежь было распахнуто.
— Не двух баб, а троих, и всю ночь без отдыха и перерыва. А это только у великих царей такая сила. Ну ладно, пойду отолью! — солдат неторопливо, с кряхтением встал.
Петр, сделав знак невозмутимым казакам, тихо отступил и не стал искушать судьбу излишним любопытством, а пошел обратно…
Нелегкая ночь выпала горожанам, на события богатая, как и все предшествующие ночи. И только слухи кругами, как брошенные в невскую воду камни вызывают волну, циркулировали по городу, цепляя нестойкие к таким длительным потрясениям умы обывателей.
— Ты знаешь, Кузьма, вчера тридцать тысяч пруссаков на помощь Петру Федоровичу заявились и гвардию-то разбили. Вон вчера измайловцы в суматохе всю ночь бегали. А рано утром их кое-как в казармы загнали. Пьяные все были зело.
— Да не бегали они, а матушку Екатерину Алексеевну спасать прибыли. Ночью-то заговор опять был — наследника престола царем поставить хотели. И правильно — негоже бабе на троне покойного императора сиднем сидеть…
— А в мурло не хочешь за такие поносные слова? Наш император Петр Федорович жив и здоров. И в Гостилицах, в имении графа Разумовского, рать немалую собирает. Вон шурин у меня в невских кирасирах служит — так они все уже из города ушли…
— Да, любезный, плохо дело. И пруссаки заявились не одни, с ними армия Румянцева идет. А генерал