человек, шагающий по стеклянной крыше. И Алехандра действительно заметила что-то странное в его тоне – потому что наклонилась к нему и внимательно на него посмотрела.
– Ты покраснел, – заметила она.
– Я? – удивился Мартин.
И как всегда бывает в таких случаях, покраснел еще сильней.
– Да что с тобой? – допытывалась она, перестав жевать стебелек.
– Со мной? Ровно ничего.
Наступила недолгая пауза, потом Алехандра растянулась навзничь на траве, опять занявшись стебельком. А Мартин, наблюдая за сражением крейсероподобных ватных облаков, думал, что ему, собственно, нечего стыдиться неудач отца.
Донесся с Дарсены гудок парохода, и Мартин подумал: «Coral Sea [9] , Маркизские острова». Но сказал другое:
– Алехандра – редкое имя.
– А твоя мать? – спросила она.
Мартин сел и принялся обрывать травинки вокруг. Обнаружил камешек и стал изучать его с видом геолога.
– Ты меня не слышишь?
– Слышу.
– Я спросила про твою мать.
– Моя мать, – ответил Мартин еле слышно, – клоака.
Алехандра привстала, опершись на локоть и пристально глядя на него. Мартин не сводил глаз с камешка и молчал, крепко сжимая челюсти и думая
– Я всегда был ей помехой. С самого рожденья. Он чувствовал себя так, будто в душу ему под
тысячефунтовым давлением вкачали ядовитые, зловонные газы. С каждым годом все более распираемая ими душа уже не вмещалась в теле и в любой момент грозила извергнуть сквозь трещины потоки нечистот.
– Она всегда кричит: «Почему я прозевала!»
Мартин умолк, снова оглядел камешек, потом отшвырнул его.
– Наверно, поэтому, – прибавил он, – всегда, когда я о ней думаю, мне на ум приходит слово «клоака».
И он снова засмеялся каким-то нехорошим смехом.
Алехандра взглянула на него, удивляясь, как это у него хватает еще духу смеяться. Но, увидев на его глазах слезы, вероятно, поняла, что то, что она услышала, было не смехом, а (так уверял Бруно) тем странным звуком, который существа человеческие издают в необычных обстоятельствах и который – быть может, по бедности нашего языка – мы пытаемся определить как смех или как плач; ибо это результат чудовищного сочетания фактов достаточно мучительных, чтобы вызвать плач (и даже безутешный плач), и событий достаточно гротескных, чтобы превратить этот плач в смех. Вот и получается некое гибридное, жуткое клохтанье, возможно, самый жуткий из звуков, какие способен издать человек, и самый неподвластный нашей воле, ибо слишком сложны смешанные чувства, его породившие. Слыша его, испытываешь то же противоречивое ощущение, что при виде иных горбунов или безногих. Горести Мартина копились постепенно на его детских плечах как все возраставшее, непомерное (но также гротескное) бремя – и он всегда чувствовал, что должен двигаться осторожно, как канатоходец, который по проволоке переходит через пропасть с каким-то гадким, дурно пахнущим грузом, вроде огромных мешков с грязью и экскрементами, и, когда он сосредоточивает все свое внимание на том, чтобы пройти и не свалиться в пропасть, в черную пропасть своего существования, визгливые мартышки да маленькие, крикливые, вертлявые клоуны кричат ему обидные слова, насмехаются над ним и затевают на мешках с грязью и экскрементами адскую возню, осыпая его бранью и издевками. Столь трагикомическое зрелище (по его мнению) непременно вызывает у зрителей горечь, смешанную с невероятным, чудовищным весельем; по этой-то причине он не считал себя вправе отдаться простому плачу даже перед таким созданьем, как Алехандра, созданьем, которое он словно бы ждал целый век; нет, им владело чувство долга, почти профессионального долга паяца, убитого горем, – превратить плач в гримасу смеха. Однако по мере того, как он высказывал Алехандре свои немногие «ключевые» слова, ему становилось все легче, и в какой-то миг он подумал, что эта смеющаяся гримаса может в конце концов перейти в безудержный, судорожный, теплый плач; о, если б он мог припасть к ней, словно бы перейдя наконец ту пропасть. И он так бы и сделал, хотел бы так сделать, Бог мой, но не сделал; нет, он только слегка опустил голову и отвернулся, чтобы скрыть слезы.
III
Впрочем, когда через несколько лет Мартин говорил с Бруно об этой встрече, от нее оставались лишь отрывочные фразы, воспоминания о каком-то словечке, о ласке, о печальном звуке сирены неведомого парохода – вроде обломков колонн, – а если что и застряло в памяти, возможно потому, что сильно удивило, так это одна фраза, которую она тогда сказала, озабоченно глядя на него:
– У тебя и у меня есть что-то общее, что-то очень важное.
Слова эти Мартин выслушал с изумлением – что могло быть общего у него с этим волшебным существом?
Алехандра, наконец, сказала, что должна идти, но что в другой раз она ему многое расскажет и что – Мартину это показалось совсем уж удивительным – ей
Когда они прощались, она еще раз на него посмотрела, словно врач, приглядывающийся к больному, и произнесла слова, которые Мартин запомнил навсегда.
– Хотя я думаю, что мне не следовало бы с тобой встречаться, но мы встретимся, потому что ты мне нужен.
Сама мысль, сама возможность того, что эта девушка может больше с ним не встретиться, привела его в отчаяние. Какое ему дело до причин, из-за которых Алехандра вдруг не захотела бы его видеть? Он-то жаждал ее видеть.
– Всегда, всегда, – с жаром повторил он. Она улыбнулась и ответила:
– Вот потому, что ты такой, мне и надо с тобой встретиться.
И Бруно подумал, что Мартину понадобятся еще годы и годы, чтобы постигнуть скрытый смысл этих загадочных слов. И еще подумал, что, будь Мартину тогда побольше лет и имей он побольше опыта, его бы удивили подобные слова, сказанные восемнадцатилетней девушкой. Но и очень скоро показались бы ему вполне естественными, потому что она родилась зрелой или созрела еще в детстве, хотя бы в известном смысле, ибо в других отношениях она, казалось, никогда не станет взрослой: словно бы девочка, еще играющая в куклы, была в то же время наделена страшной мудростью старца; словно ужасные события