Народ стоял подавленный, злой. Царила гнетущая тишина. Говорили почти шепотом, роняя одиночные скорбные или гневные слова. Сторонники боярской власти, оправдывавшие казнь, насчитывались единицами.
Стало известно, что будут казнить разбойников.
Ерема и Олешка с трудом протолкались поближе к месту казни.
Вокруг Лобного места была натянута на кольях бечева. Сотня стрельцов с пищалями и бердышами не подпускала людей близко к осужденным. Внутри огорожи стояли пять смертников.
Недалеко от Лобного места, между Никольскими и Фроловскими воротами Кремля, виден был помост. На нем лежала плаха и красовался, опершись на рукоятку топора, звероподобный палач. Тут же было поставлено несколько виселиц. Ерема заметил, что около стрельцов, стоящих на охране у бечевы, сгрудились молодцы решительного вида. Некоторые из них были пьяны. Одного толпа навалила на стрельца. Тот гаркнул:
— Ты, сиволдай, куда прешь? Остолоп! — и саданул его рукояткой бердыша в грудь. Человек смолчал, отодвинулся, а очи сверкнули, как у волка. Он был высок, плечист, большая с проседью черная борода.
«Товарищи осужденных разбойников, — подумал Ерема. — Силища! Эх, направить бы их на справедливое дело, этаких соколов!..»
— Идут, идут! — заволновались на площади. Взоры обратились к крыльцу Земского приказа, откуда по лестнице спускалась группа людей. Впереди шел дьяк, круглый, как яблоко, потный, красный. Одет добротно — в зеленом атласном кафтане, на груди золотая цепь с орлом. Бархатная шапка-мурмолка, в руке посох, в другой — свиток. За ним спешили два подьячих. Одеты проще: в черных суконных чугах и черных же колпаках. Сзади шли три стрельца в красных кафтанах, в высоких рысьих шапках с бердышами.
Дьяк взошел на Лобное место, развернул свиток и начал читать:
— «По приказу великого государя, царя и великого князя всея Руси Василия Иоанновича приговорены к лютой казни тати и убивцы, нижеименованные. Голову рубити: Ивашке Болховитину, Андрейке Захребетнику да Омельке Зашибайло.
Вешати: Охримку Дятла, Петрушку Подшибякина… Пусть зрят на казнь сию христиане православные и устрашаются, — закончил дьяк, — чтобы другие татьбой не занималися!»
Ерема подумал: «Все тати да убивцы, а где казнят гилевщиков? Али боязно на Красной площади перед народом теперь гилевщиков казнить?»
Дьяк выкрикнул:
— Выходи на плаху, Ивашка Болховитин!
Двое стрельцов, подхватив его под руки, потащили на плаху. Площадь замерла.
И вдруг раздался залихватский разбойничий посвист.
Стоявшие возле стрельцов молодцы выхватили из-под кафтанов чеканы, кончары, кистени, пистоли, и многие стрельцы тут же были убиты. Крики, вопли, суматоха… Часть громадной толпы разбежалась, часть начала помогать молодцам. Не стерпел и Ерема, вытащил пистоль, ворвался к осужденным, влетел на Лобное место, где дьяк, посинев от страха, дрожал, как студень. Ерема убил его. Подьячие, словно зайцы, помчались в толпу, думая скрыться, но были зарезаны улюлюкающим, озверевшим людом. Ерема зычно закричал:
— Люди добрые! Бей, не жалей! А потом идите немешкотно к Болотникову, во Путивль-город. Даст он вам всем жизнь вольную!
Он сбежал с Лобного места и начал доколачивать вместе с другими метавшихся стрельцов. Осужденные и их спасители стали разбегаться. К Ереме подскочил сияющий Олешка:
— Дядя Ерема! Будя, будя! Стрельцов изничтожили, убил и я одного. Поспешать треба!
— Да, Олешка, будет, потрудилися!
Ерема немного постоял, успокоился.
— У, зараза! — погрозил он кулаком Кремлю.
Оба побежали. Из Кремля вывалилась на подмогу толпа стрельцов, но уже поздно было. Удальцы пропали как дым. На площади валялись убитые. На виселицах сиротливо качались от ветра веревки.
Обратный путь лазутчиков протекал тихо, осторожно. Они шли потаенными тропами, людных мест избегали.
Дней через шесть Ерема сказал:
— Олешка! Мы с тобой к Орел-городу подходим. Много более полпути прошли. До Путивля уже недалече. Токмо пойдем мы с тобой в иную сторону. Надо мне отсель на Курск податься. Иван Исаевич велел в деревне Телятевке побывать. Близ города Курска деревня та… Родина его. «Взгляни, говорит, Ерема, что на родине моей за смутные годы содеялось. Не чаю, что родителей моих застанешь. На могилках ихних побывай, ежели найдешь. Поклонись от меня, сына непутевого. Тяжко согрешил я, говорит, перед ими».
Болотников не раз думал о том, чтобы съездить из Путивля в Телятевку. Как не повидать родные места — после стольких лет, находясь так близко! Как не повидать родителей, если живы! Друзей, близких!.. Но опасно было: беглый холоп, за ним кровавый след убийства тянется. А он умел быть, при всей широте и порывистости его бунтарской натуры, расчетливым и осторожным.
Дня через два подходили «слепцы» к цели. Вот лес дубовый. Пройти его, а там большак вниз потянется, и покажется Телятевка среди полей как на ладони. Прошли они лес и увидели, что деревню выел пожар. Осталось несколько изб. Пустыри на месте деревни поросли крапивой, чертополохом, бурьяном, полынью. Господское имение на горе тоже сгорело.
Избушка Болотниковых одна из немногих уцелела. Только и обветшала же она! Скривилась, в землю вросла, солома на крыше подгнила, заборишко обвалился. Оконца, как и прежде, затянуты бычьим пузырем. Долго стучал Ерема в покосившуюся дверь. Наконец раздался старческий кашель, из избы вышел дед, седой, плешивый, согнулся, в руке — батожок. «Отец его, — подумал Ерема, — родитель».
— Дедушка, ты здешний?
— Тутошний, батюшка, тутошний.
— Болотников? Дедушка Исай?
— Нет… Не Исай, — прошамкал старик.
— А как звать тебя?
— Прозываюсь я Фрол Рваной. Вишь какое дело: в юности моей пес ноздри порвал мне, вот и величаюсь Рваным. Да и величать-то ныне, почитай, што некому. Люди побиты, посечены, а кои разбрелись.
— Тут изба Болотниковых была, сказывали мне соседи. Ты, дедушка, пошто не в своей избе обитаешь?
— Так, батюшка, так! Жили они тут да скончалися. Сынишка у них был, Ванюша… да сгинул. Бабка была, померла. Через годок, как Ванюша ушел, матерь его занедужила штой-то, в лихоманке горела и скончалася. Хаживал я к им тогда. Все про сынка бредила. Так с теми словами и кончалася. Родитель его скрипел еще год, сох по супружнице своей и помер. Тут деревенька-то наша погорела, люди по белу свету разбрелися.
Старик помолчал, сел на завалинку, за ним Ерема и Олешка. Откашлявшись, дед продолжал:
— Мою хатку тоже спалили, я и перебрался сюда. Все едино никто тут не жил. Так-то, батюшка… Доживаем век свой — я, кошка да коза. Скоро, скоро и я уйду из мира сего…
Пригорюнился Ерема. Тоска защемила. Нечем будет порадовать Ивана Исаевича. Олешка смахнул слезу.
— А теперь покажи мне, дед, кладбище, где они похоронены, — попросил Ерема.
— Пойдем, сынок, покажу, царство им небесное!
За дедом увязались его домочадцы — кошка да коза. Показал он две могилы, рядом одна с другой. Над ними — осинка. Старик набожно помолился.
— Марью, мученицу, ране здесь вот похоронили, а его уж я сам насилу-то приволок до сего вот места. Могилку выкопал, засыпал его и молитвы, кои надобны, над им прочел. Другим не до его было.
Ерема земным поклоном поклонился и одной и другой могилам, что-то зашептал, прослезился.
— Спасибо, дедушка, великое за заботу твою!