тридцать восемь и семь? Мы с ребятами ему всю рожу разворотили, юшки стакана два из него вытекло. Так температура сразу упала до двадцати восьми градусов. Это же старое китайское средство от жара.
— Мужики, по печени–то не надо, — уворачиваясь от ударов, просил Нечайкин.
— Да у тебя она все равно гнилая, — ответил здоровяк в онучах. — Ей уже хуже не будет.
— Бляди вы, — кряхтя проговорил Нечайкин. — Твари, волки позорные, падлы ссученные… — Чтобы как–то отвлечься от болезненных ударов, Нечайкин начал выкрикивать все известные ему ругательства и проклятья. Брызжа кровавой слюной, он вертелся на земле как уж, сучил ногами и норовил попасть кому– нибудь из мучителей по ноге.
— Наглеет, — сказал здоровяк в онучах после того, как Нечайкин попал ему по колену.
— Он, падла, сегодня Прохорову лапал, — пожаловался Кузьмин, заехав Нечайкину сапогом по шее.
— А кто её не лапал? — резонно взвыл Нечайкин.
— Молчи, гнида, — возмутился Кузьмин.
— Что ж ты, сука, у товарища девушку отбиваешь? — спросил здоровяк.
— Может, в бочку его и в реку? — предложил до сих пор молчавший начальник смены. — Помните, как у Пушкина:
«И царицу в тот же час
В бочку с сыном посадили,
Засмолили, покатили
И пустили в окиян
Так велел–де царь Салтан».
Бочку выбрали большую, крепкую, с четырьмя ржавыми обручами и выбитым сучком для поступления свежего воздуха. Нечайкина запихнули внутрь, забили отверстие крышкой и для верности укрепили крышку четырьмя гвоздями.
Нечайкин сидел внутри тихо, как мышь. Ему достаточно было уже того, что его перестали бить. Единственное, о чем сейчас жалел Нечайкин, так это о том, что с ним не было томика Пушкина, который он оставил в кармане пальто. Александр Сергеевич был его любимым писателем, и если бы когда–нибудь Нечайкин встретил его на улице, он сказал бы ему: «Александр, у меня никогда не было няни вроде твоей Арины Родионовны, и в детстве мне рассказывали отнюдь не сказки. Наверное поэтому я вырос таким крепким. Мне раз двадцать вышибали зубы, восемь раз ломали ребра, четыре раза закатывали в бочку, и все же я остался жив. Ты бы такого просто не выдержал и попросил бы Дантеса пристрелить тебя задолго до вашей роковой встречи».
В этот момент кто–то постучал в бочку, и через выбитый сучок послышался голос Кузьмина:
— Слышь, Нечайкин, не обижайся. Видать, судьба у тебя такая.
— А я и не обижаюсь, — пробубнил Нечайкин. — Все что ни делается, все к лучшему.
— Это начальник смены, гад, куражится, — прошептал Кузьмин. — Его клей, он и музыку заказывает.
— Да, я понимаю, — ответил Нечайкин. — У богатых свои причуды. Поплыву в дальние страны. Давно мечтал.
— Пока, друг, — торопливо попрощался Кузьмин. — А Прохорову я тебе прощаю. Плыви спокойно.
Снаружи послышались голоса. Нечайкина докатили до ограждения, и после того как палками приподняли нижний ряд колючей проволоки, бочку сильно пнули ногой, и она полетела с гранитного парапета в холодную маслянистую воду.
— Уй, бля..! — вскрикнул Нечайкин, ударившись лбом о доски. Удар был таким сильным, что Нечайкин потерял сознание.
Бочка словно детская колыбель, тихонько покачивалась на мелкой речной волне. Нечайкин давно уже потерял счет дням и не знал, сколько времени он находился в пути. Он давно уже съел свои старые ботинки из кожзаменителя, и чтобы как–то обмануть голод, сосал большую пластмассовую пуговицу. Иногда он вынимал её изо рта, подносил к отверстию и смотрел, уменьшилась она в размере или нет.
Нечайкин почти все время пребывал в полубессознательном состоянии. Так было легче переносить вынужденное плавание и, собственно, неизвестность. Иногда ему начинало казаться, что он не Нечайкин, а Александр Сергеевич Пушкин. Тогда, почесывая воображаемые бакенбарды, он принимался сочинять стихи. Затем Нечайкин вдруг понял, что он уже и не Пушкин вовсе, а философ Лейбниц. Сделав эито открытие, он начал спорить сам с собой и доказывать себе, что будучи субстанциональным элементом мира, то есть, монадой, он прекрасно взаимодействует физически с другими монадами, о чем говорят его многочисленные синяки и ноющие бока. И наоборот, развитие каждой такой монады, будь то Кузьмин или этот мудак в онучах, отнюдь не находится в предустановленном Богом соответствии с развитием всех других монад. Кузьмина, например, он вообще считал недоразвитым, а потому и не может между ними возникнуть даже самой плохонькой гармонии. От этих мыслей Нечайкину становилось грустно, и он начинал мечтать о «звездной душе» Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма, который когда–то трудился под скромным псевдонимом Парацельс. Именно размышления о параллелизме микрокосмоса и макрокосмоса натолкнули Нечайкина на мысль, что человек может воздействовать на природу с помощью тайных магических средств.
Подумав об этом, Нечайкин необыкновенно взволновался, перебрал в уме все известные ему магические заклинания и в конце концов остановился на наиболее подходящем. Откашлявшись, он загробным голосом проговорил:
— «Ты волна моя, волна! Ты гульлива и вольна: Плещешь ты, куда захочешь, ты морские камни точишь, топишь берег ты земли, подымаешь корабли — не губи мою ты душу: выплесни меня на сушу!»
Едва он закончил, как почувствовал, что бочка поднимается. Это произошло так быстро, что у Нечайкина захватило дух. Затем он услышал свист ветра в отверстии и, предчувствуя катастрофу, крепко зажмурился.
Удар был таким сильным, что бочка мгновенно рассыпалась, и Нечайкин с обручами на ногах и шее укатился метров на десять от места приземления.
Некоторое время он лежал и приходил в себя. На небе светило не по–осеннему яркое солнце, где–то поблизости ворковали голуби и каркали вороны. Пейзаж был вполне подходящим и до боли знакомым. Дома вертикально тянулись вверх, чахлые деревья сорили на ветру жухлыми листьями, откуда–то несло помойкой, и только булыжники под ногами казались какими–то не такими. Камни были крупнее.
Наконец Нечайкин встал и огляделся. Метрах в пятнадцати от него, на ящиках из–под иностранного компота, сидели два мужика и что–то пили из квадратных бутылок.
— Здорово, мужики, — издалека крикнул Нечайкин и направился к аборигенам. — Это что, Австралия что ли?
— Мыс Дохлой Собаки, — ответил мужик в грязном треухе. — Африка, едрена мать. Хочешь кокосовки?
— Да нет, с утра что–то не хочется, — ответил Нечайкин.
— А кто тебе сказал, что сейчас утро? — удивился мужик. — У нас здесь все время солнце светит. Как ни проснусь, оно светит. Африка, мать её ети.
— Мда, — почесав затылок, сказал Нечайкин. — Так в Африке ж негры живут.
— А мы и есть негры, альбиносы, — отхлебнув из квадратной бутылки, сказал мужик. Он достал из кармана грязную бумажку, раскрыл её и показал. Вот, здесь написано: «Василий Чомба. Негр». А это — Петька Лумумба, показал он на собутыльника. Мужик убрал бумажку за пазуху, вытер со лба пот треухом и пожаловался: — Жарко здесь. Одно спасение — кокосовка.
— А что, устроиться здесь можно? — осматриваясь, спросил Нечайкин.
— А почему нет? — ответил Василий. — Иди к нам на завод. У нас как раз тянульщиков люрекса не хватает. Лейблы делаем — «Маде ин Россия». — Мужик встал и, указывая грязным корявым пальцем вперед, объяснил: — Пойдешь туда, увидишь большую лужу с дохлой собакой, повернешь направо…
— Знаю–знаю, — перебил его Нечайкин. — Через два квартала за баней?
— Правильно, — поразился Василий. — Может все же хлопнешь кокосовки? Успеешь устроиться.