разношерстного. В одном углу огромные черные верзилы, худощавые, отливающие серым, вели между собой сверхскоростные беседы на повышенных тонах, в другом они же танцевали с юными белыми девицами в коротких юбках, белых босоножках и без чулок. Внимательный к игре цветов художник не без удовольствия отметил, что даже при таком освещении, в мерцании фиолетовых, розовых и синих огней, различает шероховатые коричневые мурашки у них на икрах. Задумался, как бы он это нарисовал. Гремело регги, гудело эхо, музыка сверлила Саймону мозги:
— Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, вот так вот-а вот, новый поворот, все наоборот, глянь, какой я вот, я-я-я-я- хай.
И снова, и снова, и снова. С точки зрения Саймона, эти бесконечные повторы были самоцелью, можно было бы петь так:
— Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, раз, и раз, и раз, вот так вот-а вот, раз и раз и раз.
Лица надвигались на Саймона и проплывали мимо. Каждое, казалось, заключает в своих чертах намек на возможную интимность. Набор координат и свойств, на основании которых какой-нибудь компьютер мог бы сделать вывод о грядущих пяти, десяти или двадцати годах проникновенных разговоров и крепких объятий, мог бы выстроить модель отношений. Сара держала его за руку, но словно растворилась в тумане, растаяла на фоне пылающих охряных стен кабака. Саймон подплыл к бару и под рев динамиков заказал четыре рюмки теплой вонючей водки. Рядом нарисовался Тони Фиджис и утащил одну. Его волосы сбились набок, обнажив лысину совсем не такого молодого человека, каким он хотел казаться, шрам еще глубже врезался в щеку.
— Знаешь, как они это делают?
— Что «это»?
— Ну, вот это. — Тони поднял рюмку повыше.
— Н-нет.
— Они берут вон тех девиц-тинэйджеров, выводят на задний двор, раздевают, вытирают губкой, губки выжимают в ведро, а как оно наполнится, разливают содержимое по бутылкам.
— Ха-ха, — сказал Саймон. Он уже не мог смеяться, рот превратился в бетономешалку, стенки гортани онемели настолько, что он не чувствовал, как бетон затвердевает, грозя лишить его жизненно необходимого воздуха.
— Саймон! Тони! — крикнула Табита с верхней ступеньки одной из лестниц. Они поднялись к ней и обнаружили в кабинете остальную компашку, которая с головой ушла в измельчение кокаина на какой-то полке, торчавшей из стены под далеко не прямым углом.
— Дорожку? — Кен Брейтуэйт вопросительно взмахнул кредиткой. Что за бессмысленная карусель, подумал Саймон, но вслух произнес:
— Да, отлично, Кен.
— И это твоя последняя.
Какие слова! Не Сара, а вылитая Саймонова мама или давно брошенная любовница.
— Даниушшшто? — Взял у Кена свернутую в трубочку купюру, запихнул в ноздрю, пока она не уперлась в стенку и не смялась, прорезав кожу, как киль миниатюрной яхты, севшей на мель. То, что не сумел вдохнуть, пошло в заказанное пойло. Залпом осушил рюмку, ощутил, как жидкость тараном влетает в горло, застревает там, все-таки сглатывается, затем достал очередную сигарету — сколько он их уже выкурил сегодня? сотню? две? три? — закурил, но не почувствовал запаха дыма. О-го-го, да я же могу так продолжать до… до бесконечности.
— Именно так. Мы уходим.
— Да ну?
— Ну да.
Никто даже попрощаться по-человечески не смог, вместо слов — гортанные рыки и обезьяний вой. Сара взяла Саймона за локоть и, словно погонщик слонов, который едва заметными тычками умеет направить четвероногую, потенциально очень свирепую тушу в нужную сторону, провела его вниз по ступеням, сквозь толпу тинэйджеров, по длинному коридору, мимо двух дюжих громил в военных фуфайках, черных хлопчатобумажных брюках и наушниках от уоки-токи, и наконец вытащила на свежий воздух, под оловянные лучи лондонского рассвета.
— А как же Табита? — спросил Саймон. Вопрос был специально сформулирован так, чтобы прозвучать четко и разборчиво, — возможно, ради этого художник его и задал.
— А что? — Сара не сердилась, она была вся любовь. Она хотела Саймона независимо от его физического состояния, ей было не важно, способен он в данный момент на что-то или нет. Она хотела лечь, свернуться клубочком в его объятиях и так заснуть. Хотела спать с той же страстью, с какой солнцепоклонники ждут затмения, ждут смиренно, в благоговейном страхе и с все возрастающим нетерпением.
На улице стояли люди, судя по виду — недавно прибывшие из Африки, и зазывали клиентов для припаркованных на Чаринг-Кросс-Роуд такси. Сара наклонилась к водителю и стала торговаться, Саймон в это время вообразил, что она проститутка, а он ее сутенер. Когда Саймон пришел в себя в следующий раз, они уже ехали на запад под звуки автомобильного радио. Передавали боксерский матч, Саймон то приседал и наносил удары вслед за словами комментатора, то уклонялся от нокаута. Бильярдным шаром они пролетели по Парк-Лейн. Смешно, подумал Саймон, как это Лондону удается быть одновременно таким свежим и бодрым и таким гнилым и разлагающимся; зеленая лиственная пена переливалась через опоясывающую парк каменную кладку, такси и утренние грузовики спешили туда-сюда по улицам, не обращая на пену внимания.
А вот и «Харродс», зубчатое вавилонское всхолмление лондонской коммерции, базар, поставленный на попа. Саймон искоса глянул на Сару. Она сидела рядом, таинственно спокойная, — казалось, целая ночь бухла и наркоты никак не отразилась на ней, и только мешки под глазами говорили об обратном. Бедра сжаты, колени смотрят влево, руки сложены в замок. Шляпка-ток все так же возвышается над подушкой волос. Погладить ее? Прикоснуться к ней, такой изящной и привлекательной? Он не знал, хочет ли. Чувственный ночной марафон оставил Саймона без сил: пока он спал, его тело словно бы одели в полную боевую выкладку и прогнали через полосу препятствий, а потом за миг до пробуждения вернули обратно. Теперь вместо внутренностей — жижа, вместо кожи — чешуйчатый панцирь. Он поерзал на сиденье, ощутил, как трусы впиваются в потную промежность. Круг замкнулся — в этот самый миг такси проезжало по Слоун-Сквер. Сообщения
Когда я ложусь в постель, меня словно покрывают слоями воска, я превращаюсь поочередно в каждую из его прежних женщин, думала Сара, глядя, как лимонные лучи солнца играют у Саймона на бровях.
Когда я прикасаюсь к ней, я думаю только о детях, отметил про себя Саймон, снова пойманный в ловушку ее обаяния, ее изящества. Какая она все-таки крошечная.
Если б только найти какое-нибудь лекарство, какую-нибудь мазь, думала Сара, вроде мази Вишневского, он бы втирал ее в меня, сначала бы мне жгло все тело, а потом она бы впитывалась и воск таял, и я бы тогда чувствовала, что его ласки свежие, новые, что в этот миг его прикосновения перестают быть лишь отзвуком былых прикосновений к былым любовницам.
«Папка, подотри мне попку… Ну подотри мне попку!» Высокие нотки неуместного приказного тона, светлые волосы, маленькая головка, зажатая между бедер. Изгиб ягодиц, а за ними, за этими идеальными изгибами — край туалетного сиденья, пластиковая излучина. Он откручивает немного от рулона, отрывает кусок бумаги, чувствует, какая она сухая, скрипуче сухая, как наждачная.[53] Сам наклоняется вперед, проводит сложенным вдвое листом в ложбине между ягодицами:
«Аааа! Папка, мне больно, мне больно…»
Где мои дети, подумал Саймон. Где они, черт возьми? В Оксфордшире, в Браун-Хаусе, со своей матерью, где ж еще. С ними все в порядке, в полном порядке. И я скоро увижу их, всех троих, перед ними я снова стану маленьким, превращусь в стенку для лазания. Я очень скоро их увижу, всего и ждать, что два дня.
Такси промчалось по Кромвель-Роуд, в пальцах у Саймона бесполезно горела очередная сигарета, дым уносился в приоткрытое по требованию шофера окно. Сосредоточенный на западной оконечности Лондона Ближний Восток уже проснулся, мертвенно-бледные люди в одежде, нет, в хлопчатобумажных