она. — Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…
— Это картины о любви. —
— Как-как? — Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.
— О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.
За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону:
— Ну что, идем?
— Прошу прощения, мэм… а куда?
— Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в «Силинк».
— Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в «Силинке».
— Понял, до встречи.
Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, — этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли.
Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа:
— Прошу прощения…
— Не стоит, я вас уже простила. — Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников.
— Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли.
— Сара, я понимаю.
— Она моя подруга…
— Натурщица?
— Подруга. Извините, я должен идти. — И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана.
— Я только хотела… — бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца.
— Да?
— Этот, как его, Леви-Строс.
— Да?
— У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут.[12]
У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары — рабочий, в художественном агентстве, — и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: «К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…» Кстати, вовсе не ее голос — совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из «Космической одиссеи»[13] на человеческий. И тон не ее — не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено.
— Ты на месте? — спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ.
— Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю.
— Почему?
— Не знаю, — вздохнула Сара. — Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно.
— И какой у нас план?
— Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… — Где?
— В «Силинке».
— Кто будет?
— Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты.
— Солнечные мальчики, веселые девочки.
— Ага. — Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. — Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать?
— Я уже иду, — ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных «пока», «увидимся», «до вечера», а лучше сказать «до следующего года», спустился по чугунным ступеням на тротуар.
Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой.[14] Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается.
Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб «Силинк». Все это означало, что сегодня вечером — который не замедлит перейти в ночь — ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы.
Наркотики, тяжело вздохнул Саймон, опять эти наркотики. Какие, кстати? Неужели снова этот лондонский барный кокаин, на торговлю которым администрация закрывает глаза, потому что знает — на тех, кто его нюхает, он производит только один эффект: заставляет заказывать больше выпивки? Это уж точно, без него никак не обойтись. Саймон уже видел, как измельчает белые кристаллики, забившись в крошечную туалетную кабинку, видел и то, что будет потом, видел, как они с Сарой примутся трахать друг друга с этаким обреченно-отрешенным усердием, словно им обязательно нужно успеть до конца света, который непременно наступит наутро. Именно в такое, с позволения сказать, расположение духа со всей неизбежностью всякий раз и приводила их эта дрянь. Точь-в-точь два скелета в шкафу, совокупляющиеся с треском, свистом и грохотом, только костяные щепки летят. А на следующий день он проснется и бестелесным призраком поплетется к банкомату, зажав в руках кредитку, где в ложбинках выдавленных цифр еще сидит характерный белый порошок.
А может, будет и экстази, Сара откуда-то добывала и это добро, наверное через Табиту, — впрочем, Саймон не спрашивал. Поначалу он считал, что название дури — самый настоящий обман, и говорил Саре: «Если эта штука приводит в «экстаз», то легкая раздражительность — все, чего можно ожидать от «озверина». Но постепенно разобрался что к чему. Перестал смотреть на экстази как на психоделическое средство, вроде кислоты и грибов, которыми регулярно — более или менее, скорее более — баловался в студенческие годы в Слейде,[15] и понял, что объект воздействия здесь не само сознание, а его интерфейсы, человеческие взаимоотношения. Это был, так сказать,