своего набухания, чем ее владелица, и до сегодняшнего дня, когда собак осталось всего две — Шамбала и Сахарок, последний выставочный пес, с которым Сара из года в год собирала все призы местного собачьего клуба.
И все это долгое время они ругались из-за намозольников — потому что эти последние скрывали нечто большее, чем материнскую седалищную мозоль, которая теперь набухала все реже и в течку смахивала на иссохшую сливу. Нет, они скрывали глубокую травму на почве спаривания, на почве Сары и на почве Пизенхьюмов вообще. Травму такую глубокую, что Сара даже не подозревала о ее существовании, пока была старшим подростком.
— Вожак спаривался с тобой этим утром «хууууу»? — вздрогнув, показала миссис Пизенхьюм, когда Сара вползла из сада на кухню через черный ход.
— «Хууууу» мама, это же происходило на твоих глазах, — отзначила Сара, безуспешно пытаясь унять дрожь в пальцах.
— Я бы попросила, милочка, «уч-уч» не махать так со мной, из того, что ты взрослая, еще не следует — по крайней мере, я так считаю, — что тебе позволено мне грубить.
— Мама «хуууу»…
Сара хотела, чтобы мать завелась, напала на нее, вонзила свои старческие когти ей в щеки, но тщетно — ничего подобного не происходило никогда, за редчайшими исключениями, даже во времена Сариного детенышства.
Вместо атаки Хестер Пизенхьюм просто надула губы и кинула дочери полотенце, махнув:
— Помоги мне вытереть посуду.
Как всегда, Саре было трудно поверить, что матери есть до нее хоть какое-то дело, что она представляет для пожилой самки хоть малейший интерес, — так редко миссис Пизенхьюм нападала, так редко силой напоминала дочери о ее месте в иерархии.
Много лет Сара ломала себе голову, почему это так, пыталась понять, нет ли тут связи с тем, как редко спаривался с ней вожак. И если ее детенышство прошло в исключительно спокойной и сытой обстановке, то едва она покинула групповую территорию, как давно уже испытываемые чувства — испытываемые, но неосознаваемые — вышли на поверхность. И это не доставило ей ни малейшего удовольствия.
В Лондоне, на занятиях по дизайну, черчению и изобразительным творческим дисциплинам, у нее случались такие же кризисы жанра, что и у других студенток, и такие же опустошительные, хотя и любопытные сами по себе (потому что все это было ново), гнездования с самцами. Она вместе со всеми до ночи сидела над заданиями, зубрила, писала шпаргалки. Вместе со всеми чувствовала, что душа и тело выжаты как лимон.
Но Сара переживала все это чуть серьезнее, чуть трагичнее, чем остальные, ее отношения с самцами были чуть разрушительнее, разрывы с ними чуть болезненнее, скорбь чуть более вселенской, депрессии чуть более глубокими.
Когда же в конце концов Саре стало совершенно невмоготу, когда она заметила, что целыми днями рыдает и пропускает одну лекцию за другой, то отправилась к специальному колледжскому консультанту, который помогал студентам справляться с их эмоциональными и психологическими проблемами. Он оказался шимпанзе прямолинейным и непосредственным, чем сразу завоевал доверие Сары. Она как огня боялась, что ей будут вешать на уши разную психологическую лапшу, объяснять, что она страдает неизлечимой душевной болезнью, предложат прибегнуть к разным вычурным психологическим техникам и займутся геодезической съемкой ландшафта ее снов. А прошло все вот как.
«Покажите-ка мне, — махнул лапой Том Хансен, светлошерстный и долговязый обладатель массивного носа и впечатляющей верхней губы, — ваш вожак спаривался с вами, когда вы были моложе «хууууу»?»
«Хууууу»… «хууууу»… ко-ко-конечно».
«Часто «хууууу»?»
«Я полагаю, ответ зависит от того, что вы понимаете под…»
«Так же часто, как другие самцы в вашей родительской группе «хууууу»?»
«Нет, однозначно. Что-то вроде одного раза за течку «уч-уч». Я никогда не могла понять, в чем тут дело. Признаюсь, я даже завидовала Табите — это моя сестра, она ему больше нравилась. Он начал спариваться с ней, когда ей было восемь, а мозоль у нее еще и не думала толком набухать».
Если бы до этого обмена жестами Саре показали, что она, оказывается, пережила в детенышстве «надругательства», она бы возмутилась и не поверила. Но едва только Том Хансен объяснил ей, сколь разрушительно безразличие вожака для здоровья юных самок, как все другие кусочки мозаики тотчас сложились в единую картину. Хроническое замешательство матери, которая почти никогда не брала Сару с собой на прогулки одну, обязательно прихватывая кого-то еще, являлось прямым следствием ее чувства вины, а за это последнее отвечал Гарольд Пизенхьюм, точнее, его наплевательское отношение к старшей дочери, нежелание спариваться с ней часто и как следует. А ведь если вожак не будет спаривается с юной самкой, она не сможет вырасти счастливой и не научится находить себе место в мире и обществе, короче показывая, попросту не сможет стать настоящей, нормальной взрослой самкой шимпанзе.
Узнав эту жестокую, болезненную правду, Сара захотела тотчас послать свою группу к чертям лошадиным и стать одинокой самкой, чья жизнь сосредоточена на поисках удовольствий. Но Том Хансен убедил ее, что это ошибка.
«Вожак и мать не били вас, — показал он, намекая на известные строки Ларкина,[74] — этого не изменишь. Однако же подумайте вот о чем: а что, если и их родители не били и не трахали их, так же как и они вас «хууууу»?»
«Что вы имеете в виду «хууууу»?»
«Сара, подобные надругательства «уч-уч» над детенышами обычно осуществляются из поколения в поколение, наследуются из группы в группу. И если у вас хватит смелости поработать над этим вместе со мной и в то же время постараться улучшить отношения с родителями, то, может быть, вам удастся остановить распространение этой заразы, разорвать этот порочный круг во имя будущих поколений».
Оставшиеся годы в колледже Сара ходила к Тому Хансену каждую неделю и снова и снова обсуждала с ним мельчайшие подробности своего детенышства. Она так часто восстанавливала в памяти свои тогдашние приступы гнева и условия, в которых они возникали, и показывала об этом своему сожестикулятни-ку, привлекательному молодому терапевту, что он сам каким-то образом стал частью этих воспоминаний, оказал на них благотворное — хотя и опосредованное, незаметное — влияние.
Хансен распоказал ей про Фрейда, вожака-основателя психоанализа, про то, как Фрейд первым из шимпанзе распознал и определил, какое разрушительное воздействие на эмоциональную жизнь дочери может оказать тот факт, что ее биологический вожак не спаривается с ней. И мало-помалу Сара научилась понимать себя и своих родителей, хотя, возможно, не сумела до конца их простить.
Дома тема надругательств не поднималась, но кое-что изменилось и там — Гарольд Пизенхьюм почему-то стал спариваться с Сарой немного чаще. Но все же вожак не смог избавиться от своей отрешенности, которую не уставал подчеркивать тем, что порой не кончал и после целой минуты толчков.
А теперь, с этой его проклятой простатой, он, похоже, вообще никогда не сможет покрыть меня как подобает, мощно, резко и быстро, со злостью махнула про себя воображаемой лапой Сара, настоящей выхватывая из сушилки очередную расписанную ивами и пагодами тарелку [75] и наскоро ее вытирая. То спаривание, про которое спрашивала мать, длилось целую невыносимую вечность, вожак повис на ней, как на вешалке, его дряблый пенис едва вошел в нее. В конце концов он оставил попытки кончить, отстранился, подхватил брошенный номер «Дейли телеграф» и удалился в свою комнату, даже не почистив дочь.
Если это — спаривание, то я — Мэй Уэст,[76] подумала Сара и заставила Джейн, четвертую самку Пизенхьюмов, чиститься с ней целый час, успев возненавидеть себя за это, тем более, что толку от Джейн было мало: вместо того, чтобы приводить Сарину шерсть в порядок, она настукивала ей по спине про всякую ослиную чушь.
Дом Пизенхьюмов, как и машина, очень комфортабельный, был оформлен в степенном межвоенном стиле. Стены во всех комнатах оклеены изящными обоями от Уильяма Морриса;