Ему снова:
— Не проси, папаша, нельзя.
Лишь после этого Скок унимается. Он и сам хорошо понимает, что тут «дело такое», и разводит руками.
— Нельзя так нельзя. Да ведь попытка не пытка. Дайте хоть закурить.
Дорога пустеет, и нам с Санькой стоять ужо не интересно, тем более что за Брыдкиным хлевом нас дожидается какой-то блестящий черный ящик. И мы шагаем дальше.
Чего только не повидали мы с Санькой за войну — видели танки, самолеты, пушки разные, пулеметы, а такой штуковины видеть не приходилось. Стол — не стол, шкаф — не шкаф.
— Может, это тот самый, как его? Рояль? — высказал догадку Санька.
Может быть, и рояль. А может, и не рояль. Но все равно штука стоящая.
Я бросил мешок, в котором еще нужно было принести с луга сено, смел рукавом с блестящей крышки снег и поднял ее. Вот это да!
— Поиграем? — спросил Санька и, не долго думая, изо всех сил врезал по белым костяным планочкам пятерней. Я аж вздрогнул — так громко получилось:
— Блю-ю-м-м!
С понурой Брыдкиной вербы снялась перепуганная ворона и поспешила убраться подальше, на болото.
— Бля-я-м-м! — еще сильнее ударил Санька второй рукой.
Поди догадайся, откуда взялось это диво на задворках нашей почти дотла сожженной деревни, на огороде, вдоль и поперек изрытом траншеями, покрытом воронками от снарядов и мин.
— Бом-м-м! — зарокотало оно густым басом, словно церковный колокол.
Мы с Санькой думаем, что в блиндаже, где сейчас ютится Брыдкина семья, или в их хате, пока она была цела, восседала некая важная немецкая шишка. Солдат такую громозду с собою таскать не станет: на плечах ее не унесешь. Та шишка, видимо, любила музыку и возила этот ящик повсюду, чтобы не соскучиться, чтобы, вдоволь настрелявшись, можно было и поиграть. А может, думала отволочь его в свою Германию, да припекло и стало не до ящика. Словом, хватит с них, наигрались — теперь поиграем мы с Санькой.
С самого верху открывается еще одна крышка. А там струн-струн! Не то что у Костика на балалайке. И толстые, как проволока, и потоньше, и совсем тоненькие. А по этим струнам молотят небольшие молоточки. Только в одном месте молоточки не шевелятся — там, где стоика пробита осколком.
Снова от переправы пошли грузовики, бабушка, видно, уже вытопила печь и, закрыв трубу, ведет с погорельцами разговоры о жизни, Глыжка заходится кашлем. А мы тут играем на рояле:
Играем и никак не можем наиграться. Ворот у меня расстегнулся, Санькина шапка прочно заняла место у него на глазах, а черный, продырявленный осколками ящик то жалостно стонет, то зловеще и грозно гудит, то заливается тонким голосом. На радостях Санька даже запел:
Тут и моя душа не вынесла, тут и я загорланил на весь Брыдкин огорода:
В последнее время мы с Санькой часто пробуем петь вдвоем, и бабушка говорит, что выходит у нас мотивно, только слушать противно. А тут и вовсе: мы тянем свое, а ящик свое. Наши голоса глушит густой, не в лад звон. Этот звон летит над понурыми голыми вербами, над землянками и теряется где-то в туманной, пронизанной сыростью дали:
«Концерт» прервала старая Брыдчиха: вышла из блиндажа и давай колотить кочергой по накату.
— Вот я вам покажу, негодники! Вот я вам задам!
Она долго разглядывала нас своими подслеповатыми, слезящимися глазами, пытаясь узнать, чьи это такие музыканты. Не узнала, и пошла дальше!
— Чтоб им бог веку не дал, гитлерам проклятым, далось им волочь сюда эту хворобу. Чтоб у них на том свете так в ушах звонило, как звонят эти босяки. Чтоб им так сатана обедню правил. Только одних прогнала, на тебе — новые явились звонари. Нет, изрублю я его! В щепки изрублю.
И она, решительно повернувшись, пошла в блиндаж, скорее всего, — за топором. Ее огород — ее и рояль. Изрубит как пить дать, и ничего не поделаешь. А жаль, такая блестящая, такая добротная вещь и так громко играет. Одно спасение — дядька Скок. Может, хоть он не даст Брыдчихе рубить тот ящик в щепки. Как-никак начальство.
Скок все еще топтался под вербой. Но теперь настроение у него было хуже некуда — больше часа зяб на студеном ветру и ни одной порожней машины не попалось. А тут еще мы со своим ящиком.
— Ну и пусть рубит! — вызверился на нас Скок и передразнил: — Ящик… ящик…
Мы принялись рисовать в воздухе руками, показывая, как он выглядит, тот ящик, рассказали, какие там костяные планочки.
— Так это ж певанино или спеванино, как там его? — догадался дядька и только тут спохватился: — Что-о?! В щепки?!
Спустя минуту он уже стоял подле военной повозки и умолял усатого ездового:
— Товарищ командир, а товарищ командир, изрубит глупая баба в щепки. Разве ж оно есть просит, мой голубь? А мы бы его в школу поставили, а то, глядишь, и клуб у нас когда-нибудь будет. Вон глянь, танцоры растут.
И усач не устоял. То ли тут сыграла роль дядькина «политика», то ли то, что Скок сказал, какое он начальство, то ли присутствие таких танцоров, как мы, — повернул ездовой лошадей.
Брыдчихе не удалось совершить черное дело. Когда мы подъехали, она стояла над «спеванином» с топором в руке и что-то бубнила себе под нос.
Скок, забыв про свою сухую ногу, просто выпорхнул из повозки.
— Ну, чего же не рубишь? — со злостью спросил он.
Старуха вздрогнула.
— Рука не поднимается. Хоть и никчемная вещь, а погляди, как сделана. Грех под топор пускать.
Догадавшись, чего на ее огород пожаловал председатель да еще с военной повозкой. Брыдчиха обрадовалась:
— Берите, берите, — великодушно позволила она, хотя у нее никто и не спрашивал разрешения, —