воспоминания последних нескольких дней размыты, подернуты туманом боли. Когда я впервые пришел в сознание, на тумбочке возле кровати лежали два предмета, принесенные мной обратно с «ничейной земли»: отцовские часы, остановившиеся на восьми минутах одиннадцатого, и секретный дневник, в котором я писал перед самой атакой. Похоже, я шел в бой с ними в руках. Когда двумя днями позже меня наконец доставили в перевязочный пункт, часы я по-прежнему крепко сжимал в левой руке, а дневник кто- то засунул в карман моей рубахи — единственный предмет обмундирования, не разорванный в клочья.
Опишу окружающую обстановку. Я нахожусь в передовом госпитале КВМК
Почти все гражданское население покинуло Альбер, но деревне непонятным образом удалось уцелеть здесь, в непосредственной близости от места боевых действий. Часть нашей артиллерии стоит за Альбером. Войска днем и ночью проходят через деревню в обоих направлениях; тяжелый топот башмаков, стук лошадиных копыт, брань солдат, волочащих по грязи пушки, не дают спать. В госпитале здесь лежат одни офицеры, и со слов сестры Поль-Мари я понял, что он предназначен только для тяжелораненых, которые не перенесут дороги в Амьен или на родину, и для легкораненых, которые вскоре вернутся на фронт. Похоже, я отношусь ко второй категории, увы.
В моей палате около дюжины человек, среди них несколько офицеров из моей стрелковой бригады. Почти 3 все безнадежные. У одного парня, капитана, оторваны обе ноги, и в палате стоит отвратительный гангренозный запах. Другому парню, лейтенанту, пуля задела мозг, и он безостановочно несет всякий любовный вздор, принимая бедную монахиню за свою подружку. Мужчина постарше, майор, каждый день возвращается в хирургическую палатку, где ему отпиливают очередной 43 кусок ноги. От него тоже пахнет гангреной и смертью, но он никогда не жалуется, просто лежит на кровати и смотрит в потолок неподвижным взглядом.
По словам сестры Поль-Мари, полковник Претор-Пинней лежит в соседнем полевом госпитале, под особым наблюдением врачей, и все еще находится в слишком тяжелом состоянии для транспортировки в базовый госпиталь. Она сказала, что полковнику раздробило левую руку пулеметной очередью. Я и без нее знал. Это произошло на моих глазах.
В нашем батальоне погибли почти все офицеры, включая всех четырех ротных командиров. Я видел, как умерли ротные. Большинство взводных тоже убиты. Насколько я понимаю, кроме меня, из лейтенантов в живых остался только Фицгиббон, но он получил столь серьезное ранение, что его сразу отправили домой в Билайт. Большинство наших сержантов полегли, в том числе Кросс и Монктон, но остается надежда, что несколько все же уцелели. После боя в войсковых частях всегда царит страшная неразбериха.
Похоже, я единственный «легкораненый» в палате — у меня так называемый «контузионный паралич» и пневмония, развившаяся после двух ночей лежания в воронке. Пневмония сама по себе болезнь тяжелая и изнурительная, а у меня вдобавок ко всему каждый божий день откачивают жидкость из легких шприцом размером, без преувеличения, с велосипедный насос — меня крепко держат, когда втыкают толстую иглу в спину. Но еще ужаснее дикая боль в парализованных ногах, постепенно обретающих чувствительность. Такое впечатление, будто они пребывали в затекшем состоянии четыре-пять дней, и жестокое колотье, сопровождающее их пробуждение, просто сводит с ума.
Безногий молодой офицер только что умер. Сначала его кровать огораживают ширмой, потом за телом приходят санитары с носилками. Накрытое одеялом, оно кажется таким маленьким — и не подумаешь, что там взрослый мужчина.
Лейтенант с ранением в голову продолжает звать свою сиделку-монахиню-любовницу все более исступленным голосом. Думаю, он не доживет до завтрашнего утра.
Это место представляется мне преддверием ада. Несомненно, такие же мысли возникают и у других образованных людей, ибо на стене у окна, за которым видна Золотая Мадонна, углем нацарапаны слова «PER ME SI VA NE LA CITTA DOLENTE, PER ME SI VA NE L'ETTERNO DOLORE, PER ME SI VA TRA LA PERDUTA GENTE». Сестра Поль-Мари говорит, что монахини не стали стирать надпись, поскольку сделавший ее офицер сказал, что это стихи, прославляющие их доброту и заботу. Судя по всему, никто из монахинь не знает ни итальянского языка, ни итальянского поэта Данте.
Это цитата из «Ада», разумеется, которая в переводе гласит: «Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ, Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН, Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ». [8]
Идут врачи со своим проклятым шприцом. Продолжу позже.
Оглушительный грохот канонады. Я вижу Мадонну с Младенцем, освещенную сзади непрерывными орудийными вспышками; блики от них дрожат на крашеных белых половицах, точно отсветы незримого пожара.
Единственный другой человек в палате, не спящий сейчас, лежит через проход от меня — пораженный фосгеном парень. Он издает совершенно ужасные звуки. Я стараюсь не смотреть на него, но невольно поглядываю украдкой каждые несколько секунд.
Каждый вздох дается несчастному с невероятным трудом и страшной болью. Мне кажется, он не доживет не то что до утра, а и до десятого такого вот мучительного вздоха… однако я уже насчитал десять, прежде чем написал последние слова. Возможно, он обречен дожить до утра и даже протянуть дольше, хотя я решительно не понимаю, зачем человеку посылаются такие чудовищные страдания. Рядом с ними крестные муки Христа кажутся пустяком.
Я не смог заснуть, потому что ждал появления Прекрасной Дамы. На моем запястье и рукаве пижамы сохранился слабый аромат фиалковых духов, и я подношу руку к лицу, когда гангренозный смрад становится совсем уже невыносимым.
Она наверняка придет сегодня ночью.
Напишу-ка про атаку, пока жду. Может, она перестанет мне сниться.
Мы поднялись и пошли вперед в 8.45. На некоторых участках линии наступления, я знал, немецкие траншеи находились примерно в трети мили от наших, но нас от вражеского передового окопа отделяла какая-нибудь сотня ярдов. Я постарался убедить себя, что это дает нам явное преимущество, и выбрался наверх.