цветов чудом сродни визиту Санта-Клауса, только гораздо более частым и предсказуемым.
Я помню фотографию Херндона с картины Дж. Ф. Уоттса «Любовь и Смерть». Там изображен пленительный призрак Смерти в ниспадающем живописнейшими прерафаэлитскими складками одеянии. Прекрасная Смерть стоит спиной к зрителю, с низко опущенной головой. В раннем детстве мне казалось, будто у нее вовсе нет головы. Она подымает руку над прелестным мальчиком, чья рука, частично скрытая от зрителя, тоже поднята, словно он хочет дотронуться до Ее лица или, наоборот, тщетно пытается отстранить.
Фотография картины висела прямо напротив зеркала, столь притягательного для моих взоров, и всякий раз, когда я рассматривал в нем черты юного поэта — а я уже в возрасте семи или восьми лет точно знал, что стану поэтом, — над моим правым плечом виднелось изображение Любви и Смерти. Только теперь Смерть стояла над юным Эросом с другой стороны, как если бы фигура на фотографии самовольно поменяла положение.
— Да, я тебя знаю, — повторяю я прекрасной женщине, в чьей постели лежу.
Она снова улыбается, на сей раз скорее довольно, нежели насмешливо. Я отпускаю ее запястье, но вместо того, чтобы погладить меня по щеке, женщина запускает бледную руку под одеяло. Я слегка вздрагиваю, когда тонкие пальцы касаются моего бока над самым тазом и замирают там — так действует человек, пытаясь не спугнуть животное, которое неизвестно, позволит ли ласкать себя.
Глаза у нее, вижу я теперь, вовсе не черные, а темно-карие, с тончайшим зеленым ободком вокруг радужек, источающим дополнительное сияние.
Она медленно проводит рукой вниз по изгибу моего бедра, стараясь касаться кожи не длинными ногтями, а подушечками пальцев. Еще ни одна женщина не вела себя со мной столь смело, не обращалась так, словно мое тело принадлежит ей и она может делать с ним что угодно. Когда ее пальцы сомкнулись вокруг моего напряженного члена, я закрыл глаза.
Рассвет кладет конец этой бесконечно долгой ночи. В права вступает повседневная рутина. Перед завтраком каждая рота убирает палатки и сворачивает одеяла в тюки по двенадцать штук.
Это успокаивает. Каждый из нас видит в рутине некий залог безопасности: Смерти придется подождать, пока мы заняты обычными армейскими делами.
Повара постарались заварить кофе и чай повкуснее, хотя вода здесь зачастую плохая. Иногда они набирают в бидоны воду из воронок. Гнилостные бактерии, бурно размножающиеся в трупах и заражающие все вокруг, погибают при кипячении, но если повар ненароком зачерпнет зеленой пены, оставшейся на поверхности от смертельного газа, в процессе кипячения ядовитое вещество растворится в воде. В обычных обстоятельствах мы опасаемся возможного отравления, но сейчас, когда до атаки осталось несколько часов, любой из нас премного обрадовался бы желудочным резям как поводу отправиться в госпиталь.
Еще повара постарались приготовить сытный и полезный английский завтрак — сосиски с печеными бобами, даже тушеные томаты и яичницу для некоторых офицеров, — но почти никто на еду не налегает. Мысль о развороченном желудке или кишечнике, о кусках металла и клочках грязной одежды в брюхе, набитом сытной и полезной пищей, по-прежнему отбивает аппетит у большинства из нас. А остальным кусок не лезет в горло от страха.
Известно, что сегодня приказ идти в атаку поступит позже обычного (по предположению капитана Брауна, после полудня), поэтому ожидание переносится гораздо мучительнее, чем в прошлый раз. По крайней мере тогда мы поднялись из окопов и пошли на верную смерть с утра пораньше, и уже к девяти часам с нами было покончено.
Я не упомянул про артиллерию, а она сегодня устроила нам настоящий ад. Наши окопы расположены на местности немного выше немецких, находящихся всего в нескольких сотнях ярдов от нас; при таких топографических условиях нашим орудиям приходится стрелять очень низкой наводкой, и снаряды пролетают буквально в паре дюймов над нашими брустверами. Полчаса назад случилось неизбежное: одному парню из роты «С» оторвало голову. На людей, теснившихся в той части окопа, это произвело тяжелейшее впечатление: всех вокруг забрызгало кровью и мозговым веществом, а двоих унесли с серьезными ранениями от осколков разлетевшегося черепа.
Сейчас сержанты обходят солдат с бутылкой рома, наливая по чуть-чуть каждому и сами прикладываясь к горлышку время от времени. Всегда красное лицо сержанта Акройда стало заметно краснее.
Целых пятнадцать минут стояло странное затишье.
Сначала смолкли орудия с обеих сторон, словно и наши, и немецкие артиллеристы ушли на обеденный перерыв. В первый момент все решили, что обстрел прекратился в преддверии атаки, и страшно занервничали, но капитан Браун приказал нескольким субалтернам пройти по всему окопу и сообщить людям, что наступление назначено на три часа дня. У всех отлегло от сердца. Одни сели пить чай, другие поддались наконец чувству голода и принялись разогревать тушенку.
Уши отдыхали от орудийного грохота, мысли и чувства — от тревожной неизвестности; вдобавок ко всему дождь, донимавший нас последние четыре дня, наконец унялся. Солнце не выглянуло, но темная облачная пелена, нависавшая низко над землей, поднялась на высоту трех-четырех тысяч футов и стала значительно светлее.
Вот тогда-то и появились аэропланы.
Сначала в непривычной тишине послышалось приглушенное жужжание, потом в нескольких милях к западу от нас из облаков вылетели две точки, и вскоре мы уже различали очертания аэропланов. Я со своей близорукостью не мог разглядеть, где вражеский, а где наш, но остальные разглядели, и когда меньший из двух жужжащих крестиков стремительно описал дугу и оказался позади большего, по нашему окопу прокатилась волна одобрительных возгласов.
На следующие десять минут мы стали зрителями воздушного спектакля с Панчем и Джуди в исполнении двух крылатых машин, которые кружили, петляли в небе, то ныряя вниз, то взмывая вверх, то исчезая за облаками, то вновь появляясь. Снайперская стрельба и изнурительный пулеметный огонь прекратились, пока люди по обе стороны от «ничейной земли» зачарованно наблюдали за представлением. Впервые за много недель над фронтом воцарилась такая тишина, что ты явственно слышал пение птицы у реки в отдалении и тихое покашливание людей в сотне ярдов от тебя. А потом с высоты донесся еле слышный стрекот пулеметов в самих аэропланах. Они стреляли редко — только когда один получал явное преимущество над другим — и такими короткими очередями, что все мы здесь, на земле, то есть под землей, почувствовали себя расточителями, зря переводящими безумные количества боеприпасов.
Потом, когда воздушное представление уже начало прискучивать, одна из машин — которая побольше — вдруг полыхнула огнем, пошла вниз по сужающейся спирали и исчезла из виду позади немецких траншей, ближе к Гиймону. Через несколько секунд в небо поднялся огромный столб черного дыма, и наши парни проорали троекратное «ура» и засвистели, завопили с такой силой, что у меня создалось впечатление, будто я сижу среди рабочего люда на стадионе, где идет футбольный матч.
Ликование оказалось преждевременным. Мгновением позже кружащий в небе меньший аэроплан — английский или французский, вероятно, хотя опознавательных знаков я не разглядел — выпустил облако дыма.
— Черт, он горит. Видите огонь? — сказал младший капрал, стоявший рядом.
Я огня не видел, но отчетливо услышал чихание мотора, когда в нашем окопе стихли последние радостные возгласы. Очевидно, аэроплан находился слишком высоко, чтобы успеть вернуться на землю, прежде чем огонь доберется до пилота — или просто здесь, на нашей тысяче квадратных миль изрытой воронками земли вдоль линии фронта, не было ни одного пригодного места для посадки. Вместо того чтобы снижаться, аэроплан немного набрал высоту и сделал несколько неуклюжих виражей с сильным креном, словно летчик лихорадочно пытался сбить пламя. Попытка не удалась: немного погодя уже даже я различал огненные языки и длинную струю дыма за чихающим темным крестиком в небе.