стакан чаю. Она смотрела на него не видя.

— Гена, ты подождешь меня, пока я провожу Олю домой, — сказал я. — Можешь пока поспать на диване.

Оля медленно шла по улице, я поддерживал ее под руку. Мы не разговаривали — я не хотел, она не могла. Только у дома она сказала мне сонно-отсутствующим голосом — она все еще была под гипнотической одурью:

— Спасибо, Сережа, — было очень хорошо.

Возвращаясь, я дал себе слово: никогда больше не использовать свои жалкие способности для забавы. Это может привести к большому несчастью — сегодня мне просто повезло (права пословица: некоторым индивидам действительно везет…).

Только один раз я нарушил этот запрет. Но то произошло в Соловецкой тюрьме — и вовсе не для забавы.

Наши встречи с Олей продолжались — и у нее дома, и на концертах, и на спектаклях. Как-то она сказала мне:

— Сегодня мы пойдем в Муздрамин — там будут слушать выпускников по классу рояля. Один мальчик просто чудо, ему пророчат большую будущность.

— Как его зовут?

— Гилельс.[105] Моня Гилельс. Верней, Эмиль или Эммануил — точно не знаю.

В этот вечер в Муздрамине собралось много любителей музыки. В первом ряду сидел знаменитый Столярский (из его школы вышел Давид Ойстрах). Он оживленно беседовал с молодой женщиной, доцентом консерватории Айзенгарт. Мы сели прямо за ними — и слышали их разговор.

У нас, коренных одесситов, был особый язык — напевный и неправильный: в нем смешивались еврейско-молдавско-украинско-греческие интонации и конструкции, ударения зачастую стояли не на своих местах. Но Столярский всех перещеголял — а ведь он все-таки был профессором! Южный его говор отдавал такой еврейской местечковостью, что поначалу (пока слушающий не привыкал) — казался нарочито утрированным.

— Вы знаете, что я вам скажу, мадам Айзенгарт? — говорил Столярский. — Я ничего не скажу, я же должен сначала послушать, вот что я вам скажу.

— Вы изумитесь, Петр Соломонович, — убежденно отвечала Айзенгарт.

Перед рядами кресел (или стульев?) — возвышалась небольшая площадка, подобие сцены, на ней, клавиатурой к окну, стоял рояль. Я хорошо помню появление Гилельса. Они вышел из внутренней двери, обогнул инструмент — и вдруг запнулся о ковер. Наклонился, растерянно посмотрел под ноги, и отправился дальше — к вращающемуся стульчику.

Это был мальчик лет шестнадцати, плотный, невысокий, лохматый. Рыжая шевелюра, видимо, расческе не поддавалась — тут требовался скребок. Когда он уселся перед роялем, я увидел на его темени вздыбивший клок волос. Мне бросились в глаза его туфли — ярко-красные, несоразмерно большие, поразили короткопалые руки — ими можно было хорошо орудовать слесарной пилой, но пианисту они подходили мало. Смеясь, я шепнул Оле, что еще не видел таких немузыкальных пальцев, они кажутся деревянными колышками — как можно ими играть? Оля посмотрела на меня укоризненно.

А потом Гилельс заиграл.

И сразу прекратились разговоры, перешептывания, разглядывания… Я уже забыл, что он исполнял (кажется, Баха, потом — Бетховена), но саму игру — помню.

Он положил руки на клавиши. Пальцы, только что казавшиеся деревянными, ожили, рояль вспыхнул и зазвучал. Я знаю, что надо сказать более точно, чем это выспреннее «вспыхнул и зазвучал», но не нахожу слов. Игра этого рыжего лохматого мальчика была удивительной, почти невообразимой.

А когда он неловко встал и начал неуклюже раскланиваться, я услышал восторженный голос Столярского.

— Мадам Айзенгарт, вы знаете, что я вам теперь скажу? Я мальчиком слушал Антона Рубинштейна. И мне казалось, что я больше никогда не услышу Рубинштейна, никогда не услышу! Так вот, я опять слышу великого Рубинштейна, опять слышу его, вот что я вам скажу, мадам Айзенгарт!

Я проводил Олю домой. Мы шли молча. В нас не затихали мощные звуки рояля. Игра Гилельса была сильней всего, что можно было о ней сказать, и все остальное было несущественно.

Вскоре Оля сказала:

— В Муздрамине назначено прослушивание выпускников скрипачей, — сказала Оля. — На него приглашен почетный гость — сам Иосиф Сигети.[106] Он сейчас у нас гастролирует.

О том, что у Сигети гастроли в Одессе, я знал — он и до этого приезжал в наш город. И каждый раз я ходил на его концерты. Однажды мне повезло: Сигети выступал вместе с пианистом Эгоном Петри,[107] они играли бетховенскую Крейцерову сонату. Это был счастливый вечер для одесских меломанов: нечасто две мировые знаменитости во время своих дальних гастролей сходятся в одном городе.

— Кто же не знает Сигети? — сказал я. — Этот венгерский еврей с итальянской фамилией живет в Париже, гастролирует по всей Европе, а свободное время проводит в Америке.

— Не надо шутить! — с упреком возразила Оля. — Сигети прежде всего бог музыки, а потом все остальное. И это «все» ничтожно рядом с тем, как звучит в его руках скрипка Амати.

Я уже не помню выпускников, которые играли на этом вечере — я смотрел на еще молодого и красивого Сигети. Он пришел со своей знаменитой скрипкой. Он ничего не исполнял — просто держал футляр в руках. Он что-то сказал о выступавших — наверное, похвалил, это было вполне в стиле свадебного генерала, роль которого ему предназначили.

Но то, что случилось потом, резко поломало предписанный обряд.

Сигети уже уходил — он спускался по парадной лестнице. Перед ним толпились ученики консерватории — будущие музыканты, будущие певцы, будущие дирижеры. Образовался затор. За спиной Сигети теснились преподаватели и гости. Венгр застрял на площадке между мэтрами и молодежью, на повороте широкой нарядной лестницы. Он упрашивал дать дорогу — ему уже давно пора быть в отеле. Сверху ему пытались помочь именитые музыканты и меломаны, снизу молодежь громко требовала музыки.

Сигети сделал умоляющий жест: на лестнице нет рояля — как ему играть без аккомпаниатора? Голоса стали громче — и он покорился. Он махнул рукой — толпа потеснилась вверх и вниз, освободив площадку. Он вынул из футляра свою главную драгоценность — скрипку самого великого из несравненных Амати[108] и начал играть.

Играя, он все больше и больше увлекался — его покорила восторженность, с какой слушали его музыканты-профессионалы: и отыгравшие свое старики, и концертирующие преподаватели, и юнцы, только-только начинающие свою музыку. Он исполнял одну пьесу за другой, почти не останавливался и не раскланивался — раза два даже досадливо поморщился, когда аплодисменты помешали ему начать новую вещь. Он исторгался музыкой, наслаждался своей игрой — возможно, даже больше, чем его слушатели.

Это продолжалось не минуты, которые обычно отводят на бисирование, а гораздо больше часа. Было уже далеко за полночь, когда удивительный концерт закончился и Сигети смог наконец выбраться к поджидавшему его на улице автомобилю.

— Он бог музыки, он бог! — восторженно твердила Оля, когда я провожал ее домой.

Как-то вечером, вернувшись после лекций, я задержался в прихожей — мыл руки. Фира крикнула из комнаты:

— Сережа, скорей, тебя ждут!

Навстречу мне поднялась стройная женщина. Я сразу узнал ее. Мы подружились, когда я учился в шестом классе, а она — в седьмом. Я всего раза два или три разговаривал с ней, но потом мы долго — больше года — переписывались. Про себя я называл Раю Эйзенгардт «девочкой в желтом пальто». С той поры прошло ровно шесть лет. Я уже думал, что никогда больше ее не увижу.

— Рая! — радостно кинулся я к ней.

Мы прижались друг к другу. Я обнял ее впервые — впоследствии это случалось часто.

Вы читаете Книга бытия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату