прикосновения к женщине (я давно не впадал в смущение даже при самых тесных соприкосновениях). В любви, в любой близости для меня не было открытия — только приятное повторение хорошо изведанного. Фира слишком часто и слишком надолго оставляла меня одного, чтобы я смог устоять против искушений. Меньше всего я был похож на шиллеровского рыцаря Тогенбурга, всю жизнь одиноко тосковавшего под окном недосягаемой возлюбленной. И вот я, опытный мужчина, потерялся как мальчишка. Я задыхался, сжимая Нору, я не мог разжать рук. Она резко высвободилась, испуганно посмотрела на меня.

— Что с вами? Вы так побледнели!

Я все еще не мог говорить — судорога не отпускала. Я притянул ее к себе, стал целовать. Она попыталась слабо оттолкнуть меня — потом обняла и начала отвечать на поцелуи. Она тоже перестала что-либо понимать: мы стояли на открытом месте — и нас мог видеть любой, кто появился на улице.

Спустя минуту я все же оглянулся — Балковская была пуста. Нора положила голову мне на грудь. Где-то опять загремела телега.

Мы наконец перешли улицу и постояли под куполом старого каштана. Голос ко мне еще не вернулся. Нора сказала:

— Мы себя плохо ведем. Как вы посмотрите в глаза своей жене? Что я скажу Вове, когда он вернется из рейса?

— Как-нибудь обойдется, — пробормотал я. Мы пошли к Нориному дому.

— Надо прощаться, — грустно сказала она.

— Надо прощаться, — тупо повторил я.

Она снова положила голову мне на грудь. Я снова стал задыхаться.

— Я не хочу, чтобы вы уходили, — сказала Нора.

— Я не хочу уходить, — ответил я.

— Надо, — сказала она со вздохом. — Уже темно, мама будет тревожиться, что я задержалась.

Мы помолчали, прижимаясь друг к другу.

— Вам не хочется еще раз меня поцеловать? — тихо спросила Нора.

Я целовал ее долго.

— До завтра, — сказала она, оттолкнув меня. — Не знаю, как мы встретимся. Не приходите в канцелярию — я боюсь, что все увидят, как я краснею. Но домой мы опять пойдем вместе. Хорошо?

— Домой мы пойдем вместе, — ответил я, с трудом сдерживая рвущееся дыхание. — До завтра, Нора.

Я возвращался уже в темноте — Конный базар, сквер Петропавловской церкви… Я присел на скамейку. Было рано, мама и отчим еще не легли — я не мог с ними разговаривать. Я спрашивал себя: что произошло? Хорошее или плохое? Тося сказала, что я влюбился. Я влюблялся уже не раз — но то, что случилось у нас с Норой, непохоже на прежние увлечения. Прикосновения и поцелуи были теми же. Смятение мое — иным. Что это? Неужели любовь — та, на которую я не считал себя способным?

Самым трудным было удержаться и не зайти в канцелярию. Но я справился — я даже не приблизился к ее двери.

В конце рабочего дня я подождал Нору у выхода. Она с упреком посмотрела на меня.

— Ни разу не зашли, а я вас так ждала!

— Но ведь вы сами запретили мне заходить в канцелярию, чтобы вас не смущать.

— Я?

— Вы, Нора.

— Дура была! Куда мы пойдем, Сережа? Можно вас так называть?

— Нужно — и только так! Пойдем туда, куда вы хотите.

— Мне никуда не хочется.

— Тогда где-нибудь посидим.

В тот день мы выбрали сквер Петропавловской церкви, где я провел добрую часть ночи. С некоторых пор я полюбил это место. Небольшая церквушка, единственное ампирное здание среди культовых сооружений, стояла на пересечении Петропавловской и Южной, рассекая их пополам. Она восхищала меня своими чистыми пропорциями, своей отнюдь не византийско-славянской строгостью. Она была архитектурно изящна, художественно скромна — как ни одна другая церковь в Одессе.

Сейчас ее уже нет. После войны ее превратили в какое-то военное сооружение, закрыли вход в ее сад (стража у ворот даже на случайных прохожих поглядывала с подозрением). Потом — срыли, как и соседнюю Мещанскую церковь у пересечения Колонтаевской и Старопортофранковской, на стыке города и Молдаванки. Это было время материального истребления религии. Южная и Петропавловская стали длинней, да и автомобилям было удобней — важное достижение цивилизации! Теперь приходилось увертываться от транспорта, а не любоваться. Впрочем, любоваться уже было не на что.

Мы допоздна просидели в сквере. В полночь я привел Нору домой.

Так начались наши ежедневные прогулки, наши ежевечерние встречи — теперь эта пытка терзала меня неиссякаемо. Зачем я все это делаю?

Я не узнавал себя. Когда-то я спокойно пообещал Фире, что никогда даже не попытаюсь завести любовь с девственницей. Я был уверен в своей мужской порядочности. Я не был монахом, даже на простую добродетельность меня не хватало — я не пренебрегал связями с женщинами, которые сами этого хотели. Но быть первым мужчиной в жизни девушки, чтобы потом бросить ее, я не хотел и не мог. И у меня уже были доказательства моей выдержки. Женщины были мне необходимы и желанны, я любил их. Но желанное и необходимое не равнозначно главному. А главным они не были. Я был уверен в себе, я знал, что темпераментен, но не похотлив.

И все это рушилось.

Я делал то, что считал непорядочным, — морочил голову девушке. Я не собирался расставаться с Фирой, бросать ребенка, которого я так хотел. И я не мог оправдать свое отношение к Норе любовью. Нет, любовь была, это знал я сам, это знала Нора. В этом чувстве не было голой похоти, оно оставалось чистым. Его нужно было прекратить, пока оно не зашло неотвратимо далеко — а Нора влюблялась все больше. Я всегда гордился своей волей, был уверен, что немыслима ситуация, из которой я не смогу выбраться, не потеряв самоуважения.

Но ситуация воистину была немыслимой. Я запутался в своих желаниях. Я тоже влюблялся — безрассудно и безоглядно. И мне не за что было себя уважать. Я твердил себе, что пора прекратить наши встречи — они могут принести горе и мне, и Норе. И каждый раз требовал их, спешил на них. Я ежедневно поражался собственной слабости и твердил про себя гамсуновскую формулу: «Это история Дидериха и Изелинды, которых Господь поразил любовью».

Внезапное горе на время прекратило наши встречи: в Ленинграде умер Оскар.

Сначала пришла телеграмма от Фиры: в городе — очередное осеннее наводнение, Ося промок и продрог. Он простудился, у него высокая температура. Спустя два или три дня мне принесли вторую телеграмму: его увезли в больницу, он без сознания, врачи не ручаются за благополучный исход. Я метнулся к родителям Оскара. Они уже все знали. Нужно было срочно ехать в Ленинград. Но мать была слаба, отец сам лежал с температурой. Последняя телеграмма извещала: Ося умер — простуда, сепсис, острое воспаление мозга. Ленинградец выжил бы — но коренной южанин не привык к тому, что ветры Финского залива дуют совсем иначе, чем черноморские.

Родители умоляли привезти тело сына в Одессу. Я выехал в Ленинград. Мне удалось выпросить отпуск на несколько дней — это было все, что я мог сделать для Оси. В Ленинграде уже подготовились: Люся с Трояном достали свинцовый гроб, Фира с Борисом им помогали. Металлическую домовину поместили в обычную (или наоборот — уже не помню) и погрузили в отдельный вагон пассажирского поезда. Я уехал в тот же день. Фира пока жила у сестры. Дочка (ей исполнился год и два месяца) меня не узнала, но охотно лезла на руки.

Гроб прибыл в Одессу за несколько дней до ноябрьских праздников. Университет устроил торжественные похороны своему бывшему преподавателю. Смерть и посмертная поездка не изменили Оскара — он лежал светлый, черноволосый, с умным и тонким лицом.

На похоронах я шел вместе с Люсей — она тяжело опиралась на мою руку. Панихида, которая началась в университете, продолжилась на кладбище. Там собралось около пятисот студентов — процессия растянулась на два квартала. Последнее слово говорил я. Я сказал: Осе еще не исполнилось и двадцати

Вы читаете Книга бытия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату