— В двенадцать раз больше, — невозмутимо продолжал Державин. — Потемкин растратил восемьсот тысяч рублей — почти половину.

— Ты мне не тыкай! — вдруг взвилась Екатерина. — Потемкин многие надобности имел по службе и нередко издерживал свои собственные деньги. — Екатерина засуетилась, взяла почему-то с мраморного столика бронзовый канделябр с тремя свечами, опустилась опять на свой белый лондонский стул и, помахивая канделябром-трезубцем, как веером, сказала:

— Ах, пустяки! Беру его долги на свой счет!

(Потемкин еще был фаворитом.)

В списке должников опять попался Павел.

— Вот видишь! — возмутилась Екатерина и направила трезубец на секретаря. Теперь она сидела на стуле, как Посейдон с трезубцем.

Она продолжала:

— Как видишь, сей тип все тратит и тратит, не так ли? Это из-за него Сутерлянд отравился, а какой был банкир!

Державин, не поморщившись, сказал холодно. Сказал ледяным голосом:

— Зубов потратил больше.

Екатерина окаменела. Зубов стал одним из любимейших ее фаворитов.

— Зубов потратил в четыре раза больше, — сказал Державин, не отворачиваясь.

Тогда императрица выпустила трезубец, опустила трясущуюся руку и позвонила в колокольчик. Вошел камергер.

Старое фарфоровое лицо государыни налилось кровью. Она молчала и тяжело дышала. Екатерина сказала камергеру (гренадер в красной куртке со шнуровкой):

— Присаживайся, дружок! Посиди, пожалуйста, миленький, пока этот докладывает. Он меня чуть не избил! Он прибить меня хочет.

Державин писал:

«С сим словом она вспыхнула, раскраснелась и закричала Державину:

— Пошел вон!»

Поэт пошел. «В крайнем смущенье».

Дело Сутерлянда само собой прекратилось.

На следующий день Державин был уволен от должности статс-секретаря и до самой смерти Екатерины оставался одним из обыкновенных сенаторов.

12

Где мера иронии?

Где мера сострадания?

Где объяснение тому, что этот мощный экземпляр человеческой породы, поэт с несчастной и буйной биографией бился, как деревянная бабочка в паутине, в условиях российского существования?

Невежда, осмеянный всеми поколениями русских поэтов, бездарный деятель самодержавной системы, ненавидимый всеми поколениями русских администраторов, мракобес, цитируемый с сарказмом всеми поколениями русских историков, пугало монархии, мишень для самовлюбленной демократии, кумир Рылеева и Цветаевой, вождь и защитник всех оскорбленных самодержавием, страстный слуга трех императоров, трагик с высоко нарисованными бровями клоуна, деспот правды. Вопрос в пустыне — для кого администрировал, кому диктовал в «Записках» обличительные документы на самого себя?

Он думал, что он — жертва произвола. А произвол — был его жертвой.

Он думал, что он — подсудимый, а он был — судья современности.

Так в небе внезапно появляется молния, она освещает темные пятна неба и одинокую лодку, а в лодке человека пятидесяти девяти лет, он отбросил парик царедворца и поучителя, он лыс, у него мясистое лицо и мясистый нос, в его жестах нет и оттенка величия министра.

Океан поднимает и опускает лодку, а лысый человек растерян, он один, он в отчаянии, он пьян.

И тогда, когда под ногой нет и камня земли, когда океан все колеблет, и нет сил, и нет равновесия, чтобы описать стихотворение прозой (а Державин составлял такие своеобразные подстрочники для своих стихотворений), — тогда появляется одинокая и мучительная строка:

И с плачем плыть в толь дальний путь…

Тут и излюбленные формализмом Державина «п», «л», но это — не механическое звукоподражание его придворных од.

Это — музыка муки, это — гениально угаданная мелодия отчаянья, это библейский плач на водах вавилонских, это понимание художником своей личности, понимание движения своей судьбы по географической карте истории, это — стихотворение «Мореход».

И с плачем плыть в толь дальний путь…

И одна эта строка — уже символ эпохи, и одна эта строка — уже эпопея.

Но как прекрасно все стихотворение:

Что ветры мне и сине море? Что гром и шторм и океан? Где ужасы и где тут горе, Когда в руках с вином стакан? Спасет ли нас компас, руль, снасти? Нет! сила в том, чтоб дух пылал. Я пью! и не боюсь напасти, Приди хотя девятый вал! Приди, и волн зияй утроба! Мне лучше пьяным утонуть, Чем трезвым доживать до гроба И С ПЛАЧЕМ ПЛЫТЬ В СТОЛЬ ДАЛЬНИЙ ПУТЬ.

1968

СПАСИТЕЛЬНИЦА ОТЕЧЕСТВА

— Скажи, душа моя, — промолвила моя матушка, — не забыл ли ты завести часы?

— Боже мой! — воскликнул мой отец. — Я убежден, что ни одна женщина с тех пор, как сотворена вселенная, не отвлекала человека таким дурацким вопросом!

Лоренс Стерн «Жизнь и убеждения Тристрама Шенди».

ПРОЛОГ

В белые ночи спать нелегко.

Даже птицы просыпаются раньше.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату