Я по привычке начал протестовать, отказываться, мне не хотелось даже по приказу идти в сёстры милосердия, но Макарыч прикрикнул на меня и пообещал посадить под арест за нарушение революционной дисциплины,
Так я стал сиделкой.
А перебежчик и в самом деле оказался очень длинным и нескладным, как сказал о нём Макарыч. Он лежал в каюте штурмана, сбежавшего со шхуны ещё в Астрахани, и тихо стонал, баюкая у груди простреленную руку. Лицо у него бледное, чуть ли не пепельной белизны, а глаза острые, насторожённые. От напряжения, а может быть, от потери крови они немного косят, и потому мне очень трудно заглянуть ему в зрачки, поймать открытый взгляд. Все кажется, что он смотрит мимо меня, что моё присутствие тягостно для него и неприятно.
Фамилия у перебежчика — Колесин, зовут его Юрием Александровичем, а читать и писать он умеет не хуже меня, так что затею Макарыча читать ему книжки пришлось тут же похоронить.
Встретил меня Колесин вначале не слишком радостно, но, как сказал бы папа, в общем благожелательно. Он пожаловался на скуку, на своё вынужденное затворничество, а когда узнал, что я буду находиться при нём почти неотлучно, с благодарностью пожал мне руку. Заметив, что я с любопытством рассматриваю его английский френч, висящий на спинке стула, пояснил мне, что таких френчей сейчас в дутовской армии очень много, — интенданты получили их от союзников ещё в шестнадцатом году и забили ими все оренбургские вещевые склады. Потом он коротко рассказал о себе.
По образованию Колесин инженер-химик, до войны работал в Петрограде на одном из заводов, а в пятнадцатом году был призван в армию и после окончания школы прапорщиков попал на фронт. После демобилизации поехал в Оренбург к тётке, чтобы раздобыть здесь продуктов, но был мобилизован в армию Дутова. Как только представилась возможность, а представилась она на море во время преследования катером двух наших шхун, он похитил моторную лодку и перешёл к красным.
Признаться, его очень удивил мой возраст.
— Неужели красные детей мобилизуют? — спросил он и улыбнулся как-то странно, то ли с сожалением, то ли с издёвкой.
Но я сказал, что я вовсе не мобилизованный, что я доброволец и что вообще красные никого не мобилизуют, а люди идут к ним своей волей. И тут он почувствовал, что я обиделся, и стал извиняться и ещё сказал, что он меня очень хорошо понимает, потому что сам доброволец, а ещё больше понимает, как интеллигентный человек интеллигентного человека.
На том и закончилась наша первая беседа. Я сказал, что мне необходимо быть на палубе, а ему посоветовал поспать немного, потому что к вечеру мы придём к полуострову Бузачи, там начнётся выгрузка.
— Ну, как твой хворый? — спросил меня Макарыч, как только я поднялся на капитанский мостик. Я коротко передал содержание нашего разговора. — Ну, ну, — неопределённо буркнул Макарыч, — прапорщик, говоришь? Это хорошо… Если этот твой Колесин не брешет про себя, так буду просить Джангильдина, чтобы направил его к нам, во взвод разведки. Человек, побывавший у Дутова, нам сильно может Пригодиться.
— Ему можно сказать об этом?
— Кому? Джангильдину?
— Да нет, Колесину.
— А что, скажи… Тут, Мишук, в прятки играть не приходится. В камеру предварительного заключения я его всё равно не посажу: нет у меня такой камеры, а расстрелять, в случае чего, всегда успеем — кругом пустыня, не сбежит.
Вечером, когда спал зной и море подёрнулось прозрачной дымкой тумана, на горизонте показалась земля. Была она пронзительно жёлтой, как косынка бухарского шелка, и скучной, как урок закона божьего. У самого моря, на песчаных холмах, я заметил грязные остроконечники юрт и плоские на закатном солнце силуэты верблюдов.
— Всё, — сказал мне Макарыч с грустным сожалением, — кончается, Мишук, наша морская служба. — Он обнял меня за плечи, протянул к моим вихрам жёсткую и чёрную, как эбонит, ладонь, но погладить не решился. — Ты на лошадях когда-нибудь ездил?
На лошадях я не ездил. Я любил лошадей, особенно тех, которые на картинках, мне очень симпатичен был и Росинант, и каурая кобылка Дениса Давыдова, но у нас с папой не было ни конюшни, ни лошадей, а потому в таинствах верховой езды я разбирался ещё меньше, чем в стрельбе из револьвера системы «наган».
— Это плохо, — заключил Макарыч, выслушав мою исповедь. — Боец эскадрона разведки должен сидеть в седле, как ведьма на метле. Лошадь мы тебе, конечно, раздобудем, а учителем я приставлю к тебе Абдуллу Абдукадырова. А теперь дуй в каюту и собирай манатки.
Берег встретил нас разноголосым гулом, хлопаньем бичей, ржаньем лошадей и рёвом верблюдов. Не успели мы высадиться, как к шлюпкам набежала огромная толпа кочевников. Люди кричали, размахивали руками, плакали дети, лаяли собаки, кто-то даже начал палить в воздух из старого охотничьего мултука. Вначале мне трудно было понять, что означает вся эта суматоха, но потом я догадался, что всё это — выражение гостеприимства и восторга по случаю нашего прибытия. Оказалось, что о подходе двух наших шхун на полуострове уже знали, хотя здесь не было ни радиостанции, ни беспроволочного телеграфа. Великая загадка этот узун-кулак.
Джангильдин и здесь не терял времени. Сразу же после митинга он разослал по волостям своих посланцев из казахского батальона, чтобы оповестить население о нашем прибытии и пригласить на совещание аксакалов. Возвращения гонцов мы ждали три дня и уже стали беспокоиться об их судьбе, но на четвёртый день в наш стан стали прибывать на лошадях и верблюдах почтенные старики — старейшины родовых общин в окружении личной охраны из молодых джигитов.
Ещё три дня шло совещание. Гости пили чай, ели бешбармак, расспрашивали нас о событиях в России и присматривались к нашему войску, словно прицениваясь: смогут ли эти красные побить шайтана Дутова, стоит ли помогать им? И всё же к исходу третьего дня между Джангильдином и советом старейшин было выработано устное соглашение. Записывать его никто не стал, потому что среди казахов не нашлось ни одного грамотного, но, как я понял, это маленькое обстоятельство стариков нисколько не волновало. Сегодня решение принято — завтра о нём будет знать вся пустыня, и тому, кто его нарушит, всё равно не отвертеться.
А порешили вот что. Каждая из двенадцати волостей поставляет для отряда по 50 верблюдов и по 100 лошадей. Джангильдин сказал, что насчёт платы торговаться не будем: сколько назначат, столько и заплатим.
Потом старики попросили нашего командира помочь им организовать Советскую власть. Уж это-то предложение он принял с радостью и на следующий день разослал во все волости уполномоченных — казахов и русских с переводчиками. Уехал Макарыч, уехал Шпрайцер, ускакал на сырт Ак-Тау наш неугомонный пулемётчик Гриць Кравченко. Я тоже просился, но меня не взяли: Макарыч строго-настрого наказал находиться неотлучно при Колесине, то ли вместо охранника, то ли вместо ординарца. Вначале я обиделся на Макарыча, решив, что он снова делает попытку спрятать меня от опасности, но потом смирился. В самом деле» надо же кому-то опекать перебежчика. Может быть, он человек хороший и в дальнейшем сослужит службу взводу разведки.
А Колесин уже освоился с новой для него обстановкой. Он вышагивал по нашему походному лагерю на своих длинных и тощих ногах, словно журавль по болоту, и всё расспрашивал: и сколько нас, и каких мы национальностей, и зачем на Бузачи высадились, и куда идём, и что везём… Я таскал для него обед из нашей походной кухни, помогал даже чистить сапоги, видя, что одной рукой ему с этим не управиться. Если не считать излишнего любопытства, то производил он впечатление человека интеллигентного и обходительного. Станут наши красноармейцы ругаться между собой по пустякам, а Колесин подойдёт к ним и: «Нехорошо, товарищи, сквернословить, вы ведь не полицейские, а солдаты революционной армии». Застесняются наши ребята, и спору конец.
И стрелять он меня научил. Кравченко только обещал, а Юрий Александрович вывел меня в барханы и всё показал: и как барабан нужно заряжать, и как целиться, и как на спуск нажимать, чтобы не дёрнуть