необходимость заставили его поступить так, как он поступил. Вы не знаете ничего о его прошлом, между тем решаетесь набросить тень на его честь. Нарушившего слово следует жалеть, а не поднимать на смех. Я, полковник империи, тоже нарушил данное слово. Но почему? В течение многих лет я хлопотал, чтобы меня обменяли на кого-нибудь из пленных англичан, однако люди, имевшие силу при военном министерстве, постоянно перебивали мне дорогу. Мне приходилось ждать, а там, дома, дочь моя лежит, не вставая с постели. Я и то боюсь, что опоздал! Она больна, очень больна, при смерти. У меня нет ничего, кроме моей дочери, моего императора, моей чести; я жертвую честью — пусть тот, кто желает, осуждает меня! Сердце мое сжалось.

— Ради Бога, — воскликнул я, — забудьте то, что я сказал! Слово? Может ли оно бороться с жизнью, смертью и любовью? Я прошу у вас извинения, а также и у майора. Пока мы будем вместе с вами, вам не придется более жаловаться на меня. Молю Бога, чтобы вы встретили вашу дочь живой и здоровой.

— Об этом поздно молиться, — проговорил полковник; в то же мгновение огонь оживления, на секунду вспыхнувший в нем, погас; он снова подсел к очагу и опять погрузился в прежнюю бесчувственность.

Я же не мог успокоиться. Я увидел страдания этого человека; я видел выражение его лица, и это переполняло меня горьким раскаянием; я настойчиво просил майора пожать мне руку (на что тот согласился без малейшего удовольствия) и продолжал рассыпаться в извинениях и оправданиях.

— И кто я такой? Разве я смею говорить о слове! Я простой рядовой, и мне незачем было давать или свято хранить слово. Раз я вышел за укрепления — я свободен, как ветер. Прошу вас поверить мне, что я до глубины души сожалею о вырвавшихся у меня невеликодушных словах. Позвольте мне… Как в этом проклятом доме привлекают к себе внимание? Где этот Фенн?

Я подбежал к одному из окон и распахнул его. Фенн, проходивший в эту минуту по двору, всплеснул руками, точно в порыве сильнейшего отчаяния; он закричал, чтобы я отошел от окна, сам же вбежал в дом и через мгновение появился на пороге нашей комнаты.

— О, сэр, — сказал он, — не подходите к этим окнам, вас могут увидеть с дороги, идущей по задворкам.

— Хорошо, — ответил я. — Я сделаюсь осторожен как мышь н невидим как дух. Но, Бога ради, принесите нам бутылку коньяку. Здесь сыро, точно в колодце, и эти господа умирают от холода.

Я заплатил Фенну (мне кажется, всегда лучше давать деньги вперед), а затем занялся очагом. Оттого ли, что я очень старательно раздувал угли, или оттого, что они достаточно согрелись, но вскоре в камине зашумело яркое пламя. Его отсвет, заблиставший среди мглы темного дождливого дня, по-видимому, оживил полковника, точно солнечный луч. Как только угли разгорелись, образовалась тяга, избавившая нас от дыма, и когда появился Фенн с бутылкой под мышкой и со стаканом в руках, в воздухе уже носилось что- то радостное, согревавшее душу.

Я налил в стакан немного коньяку и сказал:

— Полковник, я молодой человек, рядовой! Пробыв в этой комнате очень недолгое время, я уже успел показать вспыльчивость и неумение держаться. Будьте же настолько человеколюбивы, чтобы забыть мои прегрешения, и сделайте мне честь, приняв от меня этот стакан.

Полковник поднял голову и пристально, недоверчиво взглянул на меня.

— Дитя мое, — сказал он, — вы не в состоянии предложить мне выпить.

Я постарался успокоить его.

— Тогда благодарю вас; мне очень холодно, — проговорил старик. Он взял стакан, выпил; легкая краска набежала на его лицо.

— Благодарю вас вторично; коньяк идет к самому сердцу, — прибавил полковник.

Я попросил майора самого налить себе, и он, не скупясь, исполнил мою просьбу; весь остаток утра мой недавний враг поддевал себе коньяку то извиняясь, то бессловесно, и бутылка почти опустела раньше, чем накрыли на стол. Нам подали обед, который напророчил майор: мясо, овощи, картофель. Горчица лежала в чайной чашке; пиво принесли в коричневом кувшине, на котором изображалась охота: скакали собаки, охотники на лошадях, вдали неслась лиса. Посредине кувшина сидел и курил трубку гигантский Джон Буль (как две капли воды похожий на Фенна). Голову его украшал круглый парик. Пиво было очень хорошим, но майор остался им недоволен; он мешал его с коньяком, «чтобы отделаться от простуды», говорил он; ради лечебной цели майор выпил все оставшееся в бутылке. Он несколько раз указывал мне на это обстоятельство: налил мне остатки, подбросил бутылку в воздух и стал выделывать с нею всякие штуки. Наконец, истощив свою изобретательность и видя, что я не обращаю ни малейшего внимания на его намеки, он сам потребовал себе бутылку коньяку и заплатил за нее из собственного кармана.

Полковник уже ничего не ел; он сидел, погрузившись в глубокое раздумье, и только изредка как бы просыпался и начинал сознавать, где он и что с ним происходит. В течение каждого из этих коротких просветлений он в той или другой форме выражал мне свою благодарность и любезно, даже добро и ласково, обращался ко мне; это переполняло меня чувством невыразимой глубокой нежности к нему.

— Шамдивер, ваше здоровье, милый мальчик, — говорил он. — Нам с майором пришлось идти почти всю прошедшую ночь, и мне положительно казалось, что я не буду в состоянии проглотить ни одного куска, но вам пришла в голову счастливая мысль — вы дали мне коньяку, и это совсем переродило меня!

Полковник принимался за кушанье, отрезал себе большой кусок, но, не успев проглотить его, забывал об обеде, о своих товарищах, о том, где он находился, о своем бегстве; перед его умственным взором вставали невеселые видения — комната больной и умирающая девушка. Этот истомленный, слабый старик казался мне связкой еле живых костей, телом, в котором собралось множество смертельных страданий, а потому в его глубокой тревоге мне чудилось что-то высоко трагическое.

Я не мог обедать, мне представлялось, что есть за одним столом с этим пораженным горем отцом было бы грехом, было бы чем-то вроде грубой нахальной выходки. И, несмотря на мою давнишнюю привычку к невкусной английской пище, я ел едва ли больше, нежели он сам. Когда окончился обед, полковник погрузился в сон, напоминавший летаргию. Старик лежал на одном из матрацев, вытянув ноги и руки; дыхание его точно прекратилось; он походил на мертвеца.

За столом остались только мы с майором. Не думайте, что мы долго сидели с ним; зато все время оживленно беседовали. Майор пил, как рыба, или как англичанин, кричал, бил по столу кулаком, завывал отрывки каких-то песен, бранился со мной, мирился и, наконец, попробовал начать выбрасывать из окна блюда и тарелки, но после обеда это не могло удасться ему.

Мы пировали необычайно шумно для беглецов, которым следовало тщательно скрываться. Видя, что майор зашел уже так далеко, и сознавая, что нет ни малейшей возможности вернуть его к благоразумию, я сам притворился безумцем, постоянно наливал его стакан до краев, и то и дело предлагал ему всевозможные тосты; раньше чем я мог надеяться, мой собутыльник впал в сонливое состояние и стал заплетающимся языком лепетать бессвязные слова. С упрямством, свойственным всем подобным глупцам, он ни за что не хотел лечь на один из матрацев до тех пор, пока я сам не лег на другом. Но скоро комедия кончилась: майор заснул сном праведника; его храпение раздавалось, точно военная музыка, Я снова встал, придумывая, как бы протянуть скучное время до отъезда.

Накануне я спал в хорошей постели; теперь я не мог сомкнуть глаз, и мне оставалось только ходить по комнате из угла в угол, поддерживать огонь в камине да раздумывать о своем положении. Я сравнивал вчерашний день с сегодняшним. Вчера я чувствовал себя в безопасности, пользовался комфортом, свежим воздухом, свободно шел по большой дороге, входил в понравившиеся мне гостиницы; сегодня я скучал, тревожился, испытывал всевозможные неудобства. Я помнил, что нахожусь в руках Фенна, который, конечно, не был более фальшивым, чем я считал его, но мог оказаться мстительнее, нежели я предполагал. Я представил себе, что по ночам я буду трястись в закрытом фургоне, а днем скучать в каких-нибудь укромных местах. Мужество мое исчезало; я готов был улучить минуту, бежать и снова начать свое одинокое странствование, но мысль о полковнике остановила меня. Я мало знал старика, но считал, что в душе он ребенок, что характерную черту его натуры составляет та наивность и приветливая вежливость, которые свойственны только старым воинам да священникам; мне казалось, что бремя лет и печалей совершенно подорвало его силы. Я не мог бросить в несчастье этого старика, не мог оставить его наедине с себялюбивым воителем, храпевшим в эту минуту на матраце рядом со мной.

— Шамдивер, ваше здоровье, мой мальчик, — шептал мне на ухо тихий голос, не позволяя бежать. Мало обстоятельств, которыми я впоследствии был бы более доволен, нежели те, что заставили меня

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×