стеснения, расхаживая по комнате, проектируя, выводя цифры, высчитывая возможные барыши, утраивая воображаемый капитал, причем его «машина» (чтобы возобновить это превосходное старое выражение) работала на всех парах, я никогда не мог решить, какое чувство у меня преобладает, — уважение или интерес. Но этим хорошим часам суждено было сократиться.
— Да, это довольно ловкая штука, — заметил я однажды. — Но, Пинкертон, неужели вы думаете, что это честно?
— Вы думаете, что это нечестно! — простонал он. — Боже, не думал я услышать такое выражение из ваших уст!
При виде его огорчения я не постеснялся ответить ему по-мейнеровски.
— Вы, кажется, думаете, что честность такая же простая вещь, как игра в жмурки, — сказал я. — Это гораздо более деликатное дело: деликатное, как всякое искусство.
— О, в этом смысле! — воскликнул он, совершенно успокоившись. — Ну, это казуистика.
— Я совершенно уверен в одном: то, что вы предлагаете, нечестно, — возразил я.
— Ладно, не будем больше говорить об этом; это решено, — ответил он.
Таким образом недоразумение было улажено почти с первых слов. Но беда в том, что подобные недоразумения повторялись, так что наконец мы стали глядеть друг на друга с тревогой. Единственная вещь, которую Пинкертон ценил в себе, была его честность — единственная вещь, которой он дорожил, было мое доброе мнение; и раз то и другое колебалось, как оно и было при этих коммерческих недоразумениях, он оказывался в мучительном положении. Мое собственное положение, если принять в расчет, сколь многим я был обязан ему, как неприятно ремесло обличителя чужих грехов, а равно и то обстоятельство, что я жил и кормился этими самыми операциями, оказывалось, пожалуй, не менее тяжелым. Если бы я был честнее или сварливее, дело могло бы зайти очень далеко. Но, сказать правду, я был достаточно низок, чтобы пользоваться тем, что не навязывалось моему вниманию, и не искать объяснений; Пинкертон же был достаточно хитер, чтобы приспособиться к моей слабости, и мы оба почувствовали облегчение, когда он начал облекать свои операции покровом пристойной тайны.
Наш последний спор, имевший совершенно неожиданные последствия, произошел по поводу переделки судов, назначенных на слом. Он купил какую-то несчастную посудину, и, потирая руки, заявил мне, что скоро она уже выйдет в море под другим именем. Когда я впервые услыхал об этом предприятии, то не совсем ясно понимал, в чем дело; но последующие разговоры прояснили мне ее суть, и теперь мой лоб нахмурился.
— Я не хочу участвовать в этом деле, Пинкертон, — сказал я.
Он подпрыгнул, точно ужаленный.
— Что такое? — воскликнул он. — Чем вы недовольны? Вам, кажется, не по вкусу всякое доходное предприятие.
— Судно было назначено на слом агентом Ллойда, — ответил я.
— Но уверяю вас, это интриги. Корабль в отличном состоянии; попорчены только шпунтовый пояс и сторн-пост. Я вам говорю, что агент Ллойда плут, как и все они; только он английский плут, и это вводит вас в заблуждение. Будь он американец, вы бы сами разнесли его. Это англомания, чистая англомания! — кричал он с возрастающим раздражением.
— Я не хочу наживать деньги, рискуя жизнью людей, — поставил я ультиматум.
— Великий Цезарь! Да разве всякая спекуляция не риск? Разве даже самые честные из кораблестроителей не рискуют жизнью людей? А горное дело — разве в нем нет риска? А операция с элеватором — это ли не опасность? Разве я не рисковал, когда купил ее? А она могла бы зайти чересчур далеко; и где бы я был теперь! Лоудон, — воскликнул он, — я скажу вам правду: вы слишком утонченны для здешнего мира!
— Я буду судить вас на основании ваших же слов, — возразил я, — вы сказали «самые честные из кораблестроителей». Так давайте и будем заниматься только самыми честными предприятиями.
Выстрел оказался удачным: неукротимый был вынужден умолкнуть, а я воспользовался случаем, чтобы сделать залп с другого борта. Я указал ему на то, что он совершенно ушел в добывание денег и не думает ни о чем, кроме долларов. Куда же девались все его благородные намерения, прогрессивные устремления? Что сталось с его культурой, спрашивал я. И что сталось с Американским Типом?
— Это правда, Лоудон! — воскликнул он, бегая взад и вперед по комнате и отчаянно ероша волосы. — Вы совершенно правы. Я превратился в материалиста. О, какое слово приходится выговорить! Какое признание сделать! Материалист! Я! Лоудон, это не должно продолжаться! Вы еще раз показали себя моим верным другом; дайте мне вашу руку — вы еще раз спасли меня. Я должен что-нибудь сделать, чтобы поднять в себе дух, что-нибудь отчаянное, изучать что-нибудь, что-нибудь скучное, тяжеловесное. Что бы мне выбрать? Теологию? Алгебру? Что такое алгебра?
— Вещь достаточно сухая и тяжеловесная, — отвечал я, — а
— Но все же и возбуждающая? — осведомился он.
Я ответил утвердительно и прибавил, что она считается полезной для Типов.
— Стало быть, эта вещь как раз для меня. Я буду изучать алгебру, — решил он.
На другой день, при посредстве одной из пишущих барышень, он познакомился с молодой леди, некоей мисс Мэми Мак-Брайд, которая была готова и могла руководить им в этой безотрадной области; и так как ее средства были скудны и потому условия умеренны, то он и Мэми живо согласились относительно двух уроков в неделю. Он увлекся с беспримерной быстротой; по-видимому, он не мог оторваться от этой символической науки: часовой урок занимал целый вечер, и первоначальные два урока скоро превратились в четыре, затем в пять. Я предостерегал его против женских чар:
— Смотрите, не влюбитесь в эту алгебраичку, — сказал я ему.
— Не говорите этого даже в шутку! — воскликнул он. — Я уважаю эту леди. Я так же не способен прикоснуться к ней, как к бесплотному духу. Лоудон, я уверен, что Бог никогда не создавал женщины с более чистой душой.
Это заявление показалось мне чересчур пылким, чтобы быть успокаивающим.
Немного погодя я объяснился с моим другом по другому предмету.
— Я здесь пятая спица в колеснице, — сказал я ему. — На что я здесь нужен? Я мог бы с таким же успехом жить в Сенегамбии. Я отвечаю на письма, но на них мог бы ответить и грудной младенец. И вот что я вам скажу, Пинкертон: или найдите мне какое-нибудь занятие, или я найду его сам.
Говоря это, я подумывал о своем любимом искусстве, не подозревая, какая участь готовится мне.
— Я нашел вам занятие, Лоудон, — объявил наконец Пинкертон. — Эта идея пришла мне в голову в вагоне Потреро. Карандаша у меня не было, я занял его у кондуктора и сочинял всю дорогу. Я убедился, что это настоящее дело; оно покажет вас во всем блеске. Все ваши таланты и способности могут развернуться в нем. Вот проект объявления. Посмотрите-ка:
Как странно человек попадает из Сциллы в Харибду? Я так хлопотал об устранении одного- единственного эпитета, что без разговоров принял остальное объявление и все, что из него следовало. Так и вышло, что слова «известный знаток» были вычеркнуты; но Г. Лоудоц Додд сделался распорядителем и почетным старшиной Еженедельных Пикников Пинкертона, которые народный голос превратил в Дромадеров [20].
Каждое воскресенье, в восемь часов утра, публика могла любоваться мной на пристани. Облачение и знаки достоинства состояли из черного фрака с розеткой, с оттопыривающимися от конфет и дешевых сигар карманами, светло-голубых брюк, шелковой шляпы, напоминающей рефлектор, и лакированного жезла. С одного бока у меня пыхтел и трясся красивый пароход, украшенный на корме и на носу флагами, во славу Дромадеров и патриотизма. С другого бока находилась касса, вверенная надежному малому