отказывается, снова соглашается, достает ручку. Обшаривает взглядом стол, потом переворачивает фотографию и быстро пишет что-то на обороте. Потом кладет трубку и жестом спрашивает счет.
Вот примерно об этом и хочется написать рассказ.
Эли Курант
Фауст — холостой патрон
Мефистофель зевнул, с полным равнодушием глянул в окно, обернулся и посмотрел хозяину в глаза.
— Какой ты, к лешему, доктор? Пентаграммы до сих пор шестиугольными рисуешь. Буду звать тебя просто Ф., пять букв — слишком длинно для нас, исчадий ада. Мы и читать-то не умеем.
Сокращённый до одной буквы седобородый старец, любимец трёх университетов и член семи академий, поджал губы.
— Позвольте, откуда вы в таком случае знаете, что в моём имени именно пять букв? — вопросил он, особо нажимая на «вы» и 'знаете'.
Тю! — обиделся Мефистофель (будем называть его просто М.). — Ты кровью расписывался? Расписывался. Думаешь, если нечистая сила, так уже и буковки сосчитать слабо? Да я, знаешь ли, брат, и не такое могу!
Он вдруг прыгнул куда-то вбок и плюхнулся на низенькую кушетку вполне венецийского штиля.
— Всё могу! Хочешь, бабу тебе приведу? Настоящую! С сиськами.
Настоящая баба с сиськами явно не произвела на собеседника должного впечатления, но М. не унимался.
— Хочешь, целый корабль макак пригоню? И чтоб все по-французски балакали? А потом возьму и утоплю всех скопом, вот прикол! Хочешь?
— Корабль макак, говорящих по-французски? Хм. Любопытная мысль.
М. встревожился.
— Эй, так не по правилам! Тут ты должен сказать — мне, мол, скучно, бес, топи их всех растудыть к ядрене фене!
— Но я не собирался никого топить, мне интересно….
— Тихо! Как бес Действительной Второй Категории, я должен предугадывать и исполнять все твои желания. Уже пригнал корабль.
— Это есть занимательно. И где же он?
— Уже утопил. — М. приподнялся на локте и победно огляделся.
Ф. потёр переносицу большим и указательным пальцем, взглянул искоса на эксцентричного гостя, сел в видавшее виды зелёное кресло и придвинул к себе чернильницу.
М. продолжал нести ахинею про какого-то Вагнера, Маргариту и прекрасное остановившееся мгновение.
Но доктора Ф. уже посетило вдохновение, он больше не слушал, его перо порхало по бумаге, отсекая чёткими линиями вымысел от реальности.
— Инфантильная генитальная организация, — писал он, — превалирующее суперэго… отрицание бессознательного возвращается к временам детства… либидо, либидо… иногда сон — это только сон! — этой свежей мыслью он закончил диагноз.
М. поднялся с кушетки и вышел.
Древнежреческая трагедия
Каждое утро в 9:00 к полусонному Прометею, прикованному к скале, прилетает Гермес. Обменявшись традиционным приветствием, они приступают к работе: Гермес клюёт Прометееву печень, в ней уйма протеина; а Прометей стенает и охает, ибо у него оплата не жалованьем, а сдельная, причём вся выдана авансом.
В 13:00 у Гермеса перерыв на обед. Прометей остаётся стенать в одиночку, вкалывая, таким образом, за двоих. Ровно в 14:00 Гермес возвращается — он пунктуален. Доклёвывает печень к 18:00, бодро прощается и улетает.
За ночь — а спит Прометей сном праведников — печень отрастает заново. Выходных в олимпийских деревнях не держат, славный тандем пашет размеренно и без сбоев.
В одно прекрасное (ли?) утро Гермес не прилетает. Прометей встревожен не на шутку. А ну как с Гермесом что случилось? И вообще, если что не так, кому дадут по шапке? Контрактом подобная ситуация — ну совсем не предусматривалась, натюрлих.
К полудню Прометею уже совсем худо. Работа, у него, конечно, сущее наказание, но ведь есть и социальная, положительная, так сказать, сторона вопроса. Компания там, свежие новости… А теперь ему приходиться стенать не просто в одиночку, но ещё и без всякого повода, ибо в надлежащей точке Прометеева организма, как раз там, где ей положено быть, красуется прекрасная свежая печень, нетронутая ржавчиной, годами и циррозом.
Почуяв, что дело пахнет керосином, Прометей принимается стенать и жаловаться на неудавшуюся суку-жизнь.
И это ещё что! Подождите, скоро до него дойдёт, что за ночь у него всё равно отрастёт новая печень, а склевать самостоятельно ту новую, которая станет старой, ему, увы, не дано. Боги, они такие, даже горшки обжигать не могут, не то что собственную печень выжрать.
А Гермес тем временем исполняет срочное внеплановое задание: бросив все дела, он помогает плюгавому загорелому мужичонке втащить на самый верх Олимпа мраморную голову Зевеса, которую голову надлежит присобачить-приурочить ко Дню Большого Праздника. (Это так только говорится — ко Дню, на самом деле её к большой безголовой статуе присобачивают.)
Гермес, ясен пень, переживает за Прометея, но поделать ничего не может: приказ есть приказ. Голова Зевеса большая, неуклюжая, брови вечно цепляют кусты и деревья, а как пойдёт носом книзу — шухерись, не то завалит. Шняга, короче, та ещё. И перерыва на обед уставом не предусмотрено. Не потому даже, что низя-ни-ни, а просто голову отпустить не можно ни на мгновение: будучи недостаточно круглой, чтобы хорошо идти наверх, она с удивительной прямо какой-то лёгкостью катится вниз.
И вот они её толкают, сопя и пыхтя, вверх по касательной, обходя гору под тем, что представляется им оптимальным углом подъёма. Мужичонка, кстати, не из хлипких, идёт — не жалуется. А с виду, казалось, такой шибздик — соплёй перешибёшь.
К полудню рот Гермесу забило пылью, с левой сандалии слетело крыло, он с тоской думает о куске свежей печёнки и чтоб непременно с кровью.
К 17:00 Гермес понимает, что Прометею он сегодня уже не попадёт. К 19:20 он въезжает, что уже попал.
В 23:58 они закатывают голову на острую вершину Олимпа. Убедившись, что мужичок крепко подпирает зевесов чердак, Гермес отходит на три шага, отряхивается, сладко потягивается…
И тут этот мудак, прикиньте, отпускает башковую глыбу, улыбается и, не глядя ей вслед, протягивает руку:
— Очень приятно. Я — Сизиф, коринфский царь.