большие самокрутки из невероятно крепкого табака и сочно сплевывал за борт.
Ласкин греб неумело, торопливо. Весла с плеском опускались в черную воду. Она скатывалась с весел с фосфорическим блеском, и долго еще светящиеся воронки кружились там, где ударяло весло. Берега были погружены в непроглядную темень и чувствовались только по теплому дыханию леса. Ничего, кроме вспыхивающей цигарки Чувеля, Ласкину не было видно.
— Ты свояка своего давно знал?
— О живых говорят «знаю», а не «знал». Давно. С таежного фронта, как беляков из Приморья вышибали.
— А он мне сказал, будто здесь, в совхозе, с тобой познакомился.
— Гордость в нем большая, вот и соврал. Он небось и про то, как вместе от белых удирали, ничего тебе не сказал. Я у него при белых солдатом был. При нем вроде особого стрелка состоял. Очень он этим делом интересовался: снайперов делал. Мы вместе маялись. Ихнему брату, если у кого совесть сохранилась, тоже труба была. Помаялись мы тогда, помаялись, а потом, гляди-кась, решение приняли удирать. Я ему говорю: «Уйдем к красным». А он: «Не примут меня. Иди один». Может, и верно не приняли бы. Так и подались мы с ним в разные стороны: я — к красным, а он — в тыл. А потом мы с ним в имении Янковского встретились. Я туда по особым обстоятельствам приехал, да прямо на него и напоролся. Он и виду не подал при людях, что меня знает. А знал он обо мне достаточно: и то, что к красным ушел, и то, что на заимку неспроста приехал, укрывался по фальшивому паспорту. Не выдал. Потому только и жив я, Чувель Иван свет Иванович. Мохом порастаю и цигарки курю.
— Уж и мохом. Рановато. Молодой парень.
Чувель во всю глотку заскрипел, заверещал, захлюпал:
— Это я-то молодой?.. Ай да обознался. Это Иван-то Чувель молодой? Сколько же мне, по-твоему?
— Сорок.
Опять залился спотыкающимся своим хохотом:
— Сорок?! Гляди-кась, вот да вот так Иван! — И вдруг сразу сделавшись серьезным: — Шестьдесят, браток. Вот как!
— А сколько же Авдотье?
— Та действительно молода: без малого полвека. А я, брат, стар. Только что голова рыжая. Рыжие — они все такие. Пока бороды не отпустил, и старости нету. А я, гляди-кась, бороду для того и брею, чтобы девкам невдомек, что Чувель старый. А то лягаться станут.
— А сейчас не лягаются?
Чувель крякнул:
— Пока не жалуюсь.
— А я думал, ты действительно молодой.
— Кабы я молодым-то был, разве бы я так жил? Я бы теперь свет переделывал. А то егерь. Разве это работа? Только потому, что больно к винтовке привык, и не бросаю дело-то.
— Когда же ты так привыкнуть успел?
— Я, браток, с винтовкой с семнадцати годов вожусь. Как от отца-матери в тайгу ушел, так все с винтовкой, что с бабой: днем обедаю, ночью сплю, даром что холостой.
— Все охотничал?
— Ну, это как сказать. Бывала и такая охота, что за нее по головке не гладили. Ты про Семенова слыхал?
— Про атамана?
— Нет, то другой. Тот в Приморье одним из первых насельником был. Потом богатеем стал невозможным. Деньжищи греб лопатами, что навоз. Во Владивостоке базар был. Семеновский, на Семеновской площади стоял, и улица поперек тоже Семеновская. Все по тому богатею. При старом режиме он во Владивостоке городским головой сидел. Раздулся от важности. Уважение от купечества и полиции имел огромное. А только я к нему много раньше пришел. У него тогда и паспорта настоящего не было. Семенов он или кто — богу одному известно. Вначале, как появился, он людям-то и на глаза показываться не любил. Дело у него было не больно чистое. Царство ему небесное, сатане проклятому, и меня он в это дело втянул. И меня он было ни за грош продал, как других вместо себя продавал, чтобы сухим из воды выйти. Бывало, заметит он, что выследили его пограничные кордоны или урядники и дело труба становится, нужно к ответу строиться, так он сейчас кого-нибудь из подручных парней под пулю пограничника и подсунет. Глядишь, на месяц-другой глаза и отвел. Снова можно спирт через границу носить. В Маньчжурии в то время спирт гнали беспошлинно, а в русском Приморье акциз высокий был. Очень выгодно было маньчжурский спирт в Уссурийский край переправлять. На этом люди целые капиталы сколачивали. В Маньчжурии даже строили специальные заводы, работавшие на Приморье. Целая армия спиртоносов ходила через границу. А содержал эту армию шпаны жиган Семенов. Вся спиртовая контрабанда через него шла, но никогда он ни в одном деле не пострадал. Чужими головами откупался. Делалось это так: приготовится партия спиртоносов к переходу — и, чтобы охране глаза отвести, в сторонке от намеченного места одного- двух парней нарочно заваливают. Пока охрана с ними возится, остальные — через границу. Среди нас, спиртоносов, быть приманкой для охраны считалось самым выгодным делом. Носильщики по пятерке за весь поход заработают, а у отводчика четвертной в кармане. Не раз и я этим делом занимался — отводчиком был.
Однажды партия семеновских спиртоносов приготовилась к переходу у самого полотна железной дороги. Нужно было охрану по ложному следу пустить. Я взялся. Сунул бидон спирту в мешок за спину и на маленькой станции близ границы полез на крышу вагона сибирского экспресса. Нарочно полез так, чтобы меня увидели. Я знал: ежели заметят, то телеграмму на первую станцию по ту сторону границы дадут — спиртоноса снимайте. Все внимание на мне будет, а ребята тем временем груз пронесут. Но на этот раз кондуктора оказались умнее. Когда поезд уже на полном ходу был, устроили облаву, полезли за мною на крышу. А дело было зимой. Мороз лютейший. На вагоне ветер такой, что душа стынет. Подо мною ледок-то на крыше подтаял, а как поезд ходу набрал, я на ветру к крыше и примерз. Вижу, проводники ко мне лезут, хочу встать — не тут-то было. Гляди-кась, славно меня припаяло. Рванулся что было сил — весь перед пиджака на железе остался, вата наружу повылазила. Бегу по крыше на другой вагон. А из пролета еще две головы. Я как в мышеловке. Кондуктора, отчаянные попались ребята, тоже на крышу вылезли — и ко мне с двух сторон. Ночь лунная, снег. Светло, как днем. Вижу, в руках у них ломы железные, гаечные ключи. В живых не оставят. Попробовал я их на испуг взять — не даются. Двое уже на крыше, а у края новые головы. Что делать? Перекрестился я да на полном ходу под откос сиганул. Насыпь там высоченная, но снегу много оказалось. Полежал я в нем, отошел. Спасибо, впопыхах я жестянку со спиртом не сбросил. Кабы не спирт, замерзнуть бы мне. Ведь на всем брюхе у меня в пиджаке дыра. Через сутки к своим добрался. Четвертной получил. Удачно обошлось. А сказать тебе, сколько народу Семенов таким способом перевел, — спать не станешь. А потом Семенов за другое дело взялся. Корешок такой есть в тайге — женьшень называется. Вот за этот корешок, так же как за панты, китайцы душу продать готовы. Он у них считается лекарством ото всех болезней и цену имеет невозможную. Ежели хороший корешок, то больше сотни рублей тянет. А сам понимаешь, в те времена, до японской войны, пять, шесть сот — капитал.
Но была тут одна закавыка: корешок женьшень искать — несусветный труд. Он в тайге так укрывается, что самый искусный китаец-женьшенщик ежели два-три корешка в год отыщет — счастье. И на один корешок не обижались. Нашему брату, русскому, это дело вовсе не давалось. Очень тонко нужно знать таежные травки, цветки. Каждая травинка свое говорит: где может быть женьшень, где нет.
Так и промышляли: китайцы женьшень ищут и оленя Хуа-лу в лудеву[6] ловят, панты снимают. А наши пантача отстрелом добывали. Но то и другое большого труда требовало. Ты нынче сам видел, сколько с оленем маеты, чтобы тут у нас в парке панты с него снять. Пока сыщешь! А ведь тогда тайга была не та. Без края, без троп. Оленю преград не было. Пойдет колесить — уведет невесть куда. Ходит, ходит пантовщик за хорошим пантачом, а там, глядишь, еще мазу даст, и вся охота пропала. Тяжелое было дело. Правда, зато, если забьет нескольких хороших олешков, настоящие деньги в кармане.
Занимались тем, что кому по душе. Кто — женьшенем, кто — пантами. Но был народ, которому не по сердцу было мучиться. Те действовали короче. Ни женьшеня, ни пантача искать не надо, коли совести нет.