вцепился в ее плечи Маленький Грек. Причем произошло так, что на сей раз руки его оказались у самого горла жены. — Это мне велено убираться прочь?!
— Уйдите, Канарис, вы мне глубоко противны, — голосом, полным глубочайшего отвращения, процедила Эрика.
— Я? Противен?! В каком смысле?
— Это спальня, а не камера, в которой, спасая свою шкуру, вы удушили ни в чем не повинного священника. Поэтому лучше уйдите!
Если бы Эрика попросту сослалась на недомогание или нежелание вступать с ним в связь, Канарис воспринял бы это спокойно. Пылкости супруги хватило лишь на первые два месяца их супружеской жизни; после этого она допускала мужа до своего тела как до сокровища, которого он не достоин. Однако тонкости их постельных отношений никогда особо не травмировали Вильгельма. А вот то, что она обвинила его в убийстве пастора!.. Обвинила в убийстве, которым он как разведчик, как солдат, в конце концов, спас себе жизнь… это уже выходило за рамки семейных отношений.
«Невинный священник»! Какой еще, к дьяволу, «невинный священник», если речь шла о его, Канариса, жизни и смерти?! И это говорит жена офицера разведки! Нет, такой морально-этической пощечины Канарис простить ей уже не мог.
Несколько последующих ночей он провел в своем кабинете, в «служебной» кровати. И никто из заключенных, в подвальные камеры к которым шеф абвера наведывался тогда поздними вечерами, даже предположить не мог, с какой это стати их удостаивает своим визитом в столь поздний час сам шеф абвера. И почему, являясь к ним, он даже не пытается провести допрос, а принимается хладнокровно, методично избивать их.[20] Им и в голову не могло прийти, что, по-садистски изощряясь в избиениях, этот флегматичный на вид седовласый человек с внешностью и манерами то ли тихопомешанного кабинетного ученого, то ли университетского профессора всего лишь срывает на них зло и мстит за все те унижения, которые не способен унять и погасить в своей домашней спальне, в объятиях презревшей его супруги.
Понимая, что проводить слишком много ночей в своем служебном кабинете неэтично, Канарис, предаваясь оскорбленной гордыне, еще несколько ночей спал в кабинете домашнем. Он, конечно, мог бы куда романтичнее проводить эти ночи в домике своей старой подруги Амиты, но это означало бы окончательный разрыв с женой, после которого вернуться домой он уже не смог бы. К тому же Канарис не мог позволить себе искать убежища у служанки, это выглядело бы слишком вызывающе. Впрочем, Эрика не сомневалась, что с Амитой у ее мужа давний и слишком затянувшийся роман.
Но даже когда супруга снизошла до того, что вновь впустила его под свое одеяло, он понял, что никогда больше не простит ей этого цинизма и этого «римского упрека». Да и брал он ее с того времени все реже, со стыдливым ощущением того, что предается сексуальным усладам с манекеном.
13
Канарис взглянул на часы. Брефт должен был появиться минут через десять, однако время словно прекратило свое течение. Казалось бы, не такой уж и важный гость, однако Вильгельм ждал его с той нервозностью, с какой обычно ожидают человека, от которого что-то зависит — точнее, зависит очень многое. Какой же сюрприз судьбы готовит ему очередная неожиданная встреча с Брефтом? Неспроста он появился сегодня «на рейде» виллы, ох, неспроста…
Остановившись посреди комнаты, адмирал с минуту осматривал свое пристанище: на стене между окнами — макет штурвала; тут же рядом — небольшая бронзовая рында, морской компас, канатная подвязка с набором всевозможных узлов — подарок одного из сослуживцев по «Дрездену», который затем стал капитаном сейнера; большой глобус с проложенными по нему курсами морских линий…
Для него, стареющего сухопутного адмирала от разведки, «каюта» и впрямь оставалась тем островком, на котором он с одинаковым наслаждением мог предаваться и воспоминаниям, и милому бреду мечтаний. А еще именно здесь, на этой тахте, напоминающей «лежбище» матросского кубрика, он любил предаваться любовным играм с Амитой Канарией…
Несмотря на свою нынешнюю непростительную полноту, эта женщина все еще сохраняла пылкость дикой островитянки (юность девушки прошла в небольшой, забытой Богом деревушке на южной оконечности острова Гран-Канария), каковой она, по существу, так и осталась. Как осталось в ней и восприятие его, Вильгельма Канариса, как повелителя, мужчины, дарованного ей самим небом. Жаль только, что это все еще было живо только в душе и чувствах Амиты, а не его, адмирала Канариса.
Правда, в последнее время Амита тоже все чаще позволяла себе ворчать и даже пыталась давать своему адмиралу всяческие мудрые советы. Но когда Вильгельм однажды решился упрекнуть Амиту во «все разительнее проявляющихся скверностях ее нетерпимого характера», она поучительно заметила:
— Мой адмирал, если мужчина не позволяет своей женщине рожать ему детей, он должен быть готов к тому, что со временем женщина вынуждена будет усыновить его самого.
— Усыновить? Вы о чем это, Амита? С чего вдруг? — непонимающе уставился на нее адмирал.
— Причем усыновить — это в лучшем случае, — настаивала на своем Канария.
— По какой такой логике?
— А что вас так удивляет, адмирал? Неужели непонятно, что этого требует ее материнский инстинкт?
— И он, этот ваш инстинкт, в самом деле еще чего-то там требует? — удивился Канарис, но, не добившись от Амиты никаких других объяснений, вынужден был признать, что не ожидал от нее ни подобной трактовки, ни подобной глубины мысли.
Что за жизнь у него пошла: супруга окончательно предала его, служанка Амита Канария вообще дошла до того, что пытается «усыновить»… В то время как самому адмиралу хотелось только одного — чтобы рядом оставалась по-настоящему преданная и любящая его женщина. Только-то и всего.
Теперь Канарис понимал, что в его жизни такая женщина однажды случилась — это была Мата Хари. Жаль только, что понял он это слишком поздно. И потом, любовная привязанность танцовщицы- проститутки вряд ли могла служить аргументом для того, чтобы испытывать ее в семейных условиях. Уж что-что, а семейная жизнь этой бродячей, разгульной актрисе, не имеющей ни постоянного жилья, ни постоянных привязанностей, ни даже постоянной страны обитания, — была напрочь противопоказана.
…Уж теперь-то адмирал без какой-либо внутренней боязни и излишней гордыни мог сознаться — по крайней мере самому себе, — что все, что исходило во время их знакомства от него, Вильгельма Канариса, конечно же, порождалось ложью. Или же вместе с ложью источалось. И то, как он представал перед ней в облике офицера-богача, и как разыгрывал сцены юношеской влюбленности, и как искренне уговаривал танцовщицу выйти за него замуж — понятное дело, не в сей же час, а когда кончится война…
Когда Маргарет неожиданно покинула свой салон в Париже, который к тому времени охотно посещали не только безоглядно влюбляющиеся в нее молодые французские офицеры, но и министры, известные промышленники и даже иностранные дипломаты, и вернулась в Мадрид, одни восприняли эту ее отлучку как стремление отдохнуть от парижского бомонда другие — как попытку охладить буйный пыл некоего слишком уж навязчивого любовника, которого Мата Хари сначала страстно увлекла собой, а затем, буквально разорив его, столь же страстно отвергла; третьи поговаривали о появлении какого-то нового воздыхателя…
Истинную же причину ее отъезда знал только он, капитан-лейтенант Канарис.
Да, это действительно был не очередной отъезд, а самое настоящее бегство, причем, следует признать, весьма своевременное. Несколько попыток танцовщицы получить разрешение на въезд в Англию ни к чему не привели. Мало того, неофициально ей дали понять, что репутация ее слишком запятнана, причем касается это отнюдь не бесчисленных любовных связей, нет; ей по-джентльменски намекнули на связь с германской разведкой.
— По-джентльменски, значит, намекнули? — устроил после этого своей «разведтанцовщице» форменный допрос Вильгельм Канарис.
— Следует полагать, что да, пока что по-джентльменски.