«Ему их дарят, — сказала себе Гвендолен и сразу почувствовала неприязнь к гвоздике. — Интересно, в таком случае, кто… и что она собой представляет…» Цветок начал занимать в ее мыслях довольно много места. Он всюду стоял на пути, мешал видеть и застилал перспективу и вообще становился необычайно нахальным и назойливым для такого маленького цветка. «Интересно, он очень ею увлечен?» — подумала Гвендолен, ощутив при этом самую настоящую боль.

Глава XXI

Теперь у художника имелось все, что нужно для работы, и у Гвендолен не было больше предлога оставаться в одной с ним комнате. Итак, она объявила, что уходит, сказав, что, если ему что-нибудь понадобится, пусть вызовет прислугу. И ушла, чувствуя себя глубоко несчастной и оставив глубоко несчастным Трейси, ибо с ее уходом солнечный свет померк для него.

Время потянулось для обоих нескончаемо долго. Он не мог писать из-за того, что без конца думал о ней; она не могла ни изобретать фасоны, ни шить, так как все время думала о нем. Никогда прежде живопись не казалась ему таким никчемным занятием; никогда прежде шитье не казалось ей таким неинтересным. Она ушла, не повторив приглашения к обеду, что несказанно огорчило его. Ну а она — она тоже страдала, так как поняла, что не может пригласить его. Вчера сделать это было совсем нетрудно, а сегодня — невозможно. За последние сутки она, сама того не заметив, лишилась тысячи невинных привилегий. Она чувствовала себя сегодня до смешного скованной и стесненной в своих действиях. Сегодня она уже ничего не могла сделать или сказать без оглядки на то, как он это воспримет: ее парализовал страх, что он может «заподозрить». Пригласить его к обеду? Да при одной мысли об этом ее бросало в дрожь. Итак, весь день оказался для нее источником нескончаемых волнений, которые исчезали лишь на короткий срок и тотчас возвращались.

Трижды за это время она спускалась вниз по делам, — то есть она говорила себе, что спускается вниз но делам. Это позволило ей в общем шесть раз взглянуть на Трейси, хоть она и делала вид, будто смотрит совсем в другую сторону; она старалась ничем не выдать того трепета, который, как электрический ток, пробегал по ней, но чувства ее были в таком смятении, что непринужденность ее выглядела неестественной, слишком наигранной, а спокойствие — чересчур истерическим, чтобы это могло кого- нибудь обмануть.

Впрочем, художник пребывал в состоянии не меньшего волнения, чем она. Он тоже шесть раз видел предмет своего обожания; волны восторга налетали на него, ударяли, захлестывали дивным опьянением и топили всякое понимание того, что он творит. В результате на стоявшем перед ним полотне оказалось шесть мест, которые надо было начисто переделывать.

Наконец Гвендолен обрела некоторое спокойствие духа и послала записку жившим по соседству Томпсонам с извещением, что придет к ним обедать. По крайней мере там ей ничто не будет напоминать, что за столом кого-то недостает, тогда как ей хотелось бы чтоб «доставало», — это слово она решила на досуге посмотреть в словаре.

А тем временем старый граф зашел поболтать с художником и пригласил его отобедать. Радость и благодарность Трейси нашли свое выражение в неожиданном и могучем взлете его таланта: ему казалось, что теперь, когда впереди несколько драгоценных часов, которые он сможет провести подле Гвендолен, наслаждаясь звуком ее голоса и наблюдая за сменой выражений на ее лице, — жизнь уже не может подарить ему ничего более ценного.

Граф же подумал: «Этот призрак, видимо, может есть яблоки. Посмотрим, ограничивается ли он только ими. Я лично думаю, что ограничивается. Яблоки, очевидно, — предел, положенный духам. Так ведь было и с нашими прародителями. Нет, я ошибаюсь, — вернее, прав лишь частично: для них яблоки тоже были пределом, но только с другой стороны». Тут он заметил новый костюм Трейси и вздрогнул от гордости и удовольствия. «А я все-таки хоть в какой-то мере довел его до наших дней», — подумал он.

Затем Селлерс сказал, что вполне доволен работой Трейси и тут же предложил ему реставрировать все остальные картины старых мастеров, а кроме того, выразил пожелание, чтобы художник написал его портрет, а также портрет его жены и, возможно, дочери. Радость художника не знала предела. Итак, они мило продолжали беседовать — Трейси писал, а Селлерс осторожно распаковывал картину, которую принес с собой. Это была олеография, совсем новенькая, только что вышедшая из мастерской: портрет улыбающегося самодовольного человека того типа, какие встречаются по всем Соединенным Штатам на рекламах, призывающих покупать трехдолларовые ботинки, или костюмы, или что-нибудь в этом роде. Старый граф положил олеографию к себе на колени и умолк, задумчиво и любовно глядя на нее. Тут Трейси заметил, что из глаз его на портрет капают слезы. Это тронуло отзывчивую душу юноши и в тоже время породило у него мучительное чувство неловкости, какое испытывает посторонний человек, став свидетелем сокровенных эмоций, наблюдателем переживаний, которые не предназначены для чужих глаз. Но сострадание пересилило все прочие соображения и побудило Трейси попытаться успокоить старика несколькими теплыми словами и проявлением дружеского участия.

— Я вам от души сочувствую… — сказал он. — Это, видимо, ваш друг, которого…

— Ах, больше, чем друг, гораздо больше… Это родственник, самый дорогой, какой у меня только был, хоть мне и никогда не привелось его видеть. Да, юный лорд Беркли, который героически погиб во время страшного по… В чем дело, что с вами?

— О, ничего, ничего. Просто как-то странно вдруг очутиться, так сказать, лицом к лицу с человеком, о котором столько слышал. А этот портрет похож на него?

— Вне всякого сомнения. Я никогда не видел самого юноши, но вы легко можете убедиться в правоте моих слов, сравнив его портрет с портретом его отца, — сказал Селлерс, приподнимая олеографию и одобрительно поглядывая то на нее, то на ту, которая якобы изображала узурпатора графского титула.

— М-м, я не вполне уверен, что нахожу здесь сходство. У этого человека, узурпировавшего графский титул, лицо волевое и длинное, как у лошади, в то время как у его наследника, которого мы видим здесь, лицо круглое, точно луна, расплывшееся в улыбке и безвольное.

— А мы в молодости все так выглядим — весь наш род, — заметил, нимало не смущаясь, Селлерс. — Вступаем в жизнь круглолицыми идиотами и постепенно превращаемся в субъектов с лошадиной физиономией, поражающих своей волей и интеллектом. Потому-то я и вижу здесь сходство и смею утверждать, что это портрет подлинный и превосходный. Да, все в нашем семействе поначалу полные кретины.

— И этот молодой человек бесспорно следует вашей родовой традиции.

— Да, да, это был несомненный кретин. Посмотрите на его лицо, на очертания головы, на выражение глаз. Кретин, кретин, до мозга костей кретин.

— Благодарю вас, — невольно вырвалось у Трейси.

— За что?

— Ну, за объяснение. Продолжайте, пожалуйста, прошу вас.

— Так вот, как я вам уже говорил, то, что он кретин, начертано у него на физиономии. Можно, пожалуй, даже сделать некоторые уточнения.

— Какие же?

— Ну, что он к тому же еще и хлюпик.

— Кто, кто?

— Хлюпик. Это такой человек, который сначала занимает в отношении чего-нибудь твердую позицию — он считает ее несокрушимой и вечной, как Гибралтарская скала, а через некоторое время начинает колебаться — и Гибралтара как не бывало: глядишь — обычный хилый хлюпик на ходулях. Вот вам лорд Беркли как на ладони! Достаточно взглянуть на эту овцу, чтоб убедиться в правоте моих слов. Но почему вы вдруг покраснели, как небо в час заката? Дорогой сэр, может быть я нечаянно чем-то вас оскорбил?

— О нет, что вы. Нисколько. Но я всегда краснею, когда кто-нибудь в моем присутствии поносит своих родственников. — Про себя же Трейси подумал: «Как удивительно эти блуждания бесхитростной фантазии совпали с истиной. Ведь он ненароком обрисовал меня — и с большой точностью. Я именно такой и есть. Когда я покидал Англию, мне казалось, что я знаю себя; я тогда считал, что не уступлю Фридриху

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату