ладони к груди.
Журба с дикой проворностью прыгнул Улитину на спину, двинул локтем по лицу, ударил ногой, рыча, оторвал с натугой пальцы, цепко державшие автомат, еще раз ударил ногой, потом прикладом, выдернул из брюк поясной ремень, живо обмотал им уже безвольные руки, тыкая обмякшего Улитина лицом в снег, повторяя злыми губами одно и то же:
— Я тебе побегаю, я тебе постреляю. Я тебе побегаю. Я тебе постреляю!
Попов поднял с земли шинель, закутался в нее и не оборачиваясь, укрыв полой мокрые штаны, побрел назад, замершим, слепым взглядом увидел снежный росчерк, отпечатанный очередью у его следа, отыскал упавшую с головы шапку, долго развязывал узелок, хоть завязано было на бантик, опустил у шапки уши, напялил ее поглубже и пошел назад, зачем-то глянув на часы, — до смены оставался ровно час; он снял ремень с «хэбэ» и стал застегивать шинель, глядя на Журбу каким-то странным детски-отрешенным лицом. Улитин лежал молча, не поднимая головы, но старательно сжимал и разжимал руки — он пытался развязать ремень.
Попов с гадливым недоумением, как на противного паука в постели, смотрел на эти руки и не мог оторваться; сказал ломаным голосом, лишь бы не молчать:
— Суббота сегодня. Что хоть за фильм сегодня в клубе?
Журба вздохнул, снял магазин с автомата Улитина, потом — со своего и стал неторопливо выщелкивать оставшиеся патроны в шапку, шевеля губами.
— Или ты в клуб не пойдешь? — занудно спросил Попов. — Спать будешь?
Журба не отвечал — он медленно шевелил губами, Попов тоже спрыгнул вниз, потоптался рядом с хохлом, все равно видя руки, методично и упорно расшатывающие узел за спиной, сжимающиеся и разжимающиеся ладони, которые не боялись, не скрывались: человек хочет высвободить эти руки, упереть их надежно в снег, встать. И убить.
Эти руки крючком держали глаза, попытка их не видеть вызывала глухую боль.
Попов, покряхтев, нагнулся к Улитину, усадил его равнодушное тело к стенке котлована, подумал и — поправил шапку на голове.
Глаза Улитина были приоткрыты и смотрели прямо с безучастным спокойствием, руки за спиной продолжали работу.
— Ну, — выдавил себе под нос Попов. — И куда ты шел? Где паспорт бы взял? Шмотки? И ведь деньги еще нужны… А дома? Ну, ты хоть автомат бы оставил, а то, видишь, как вышло, братан, — куда мы вот эти патроны дели? Как объяснишь? А ведь присягу давал маме-Родине, да? В книжке расписывался?.. — И тут Попов вдруг почувствовал ужасную усталость и скуку от всего, от того, что было и будет, от никчемной пустоты сказанных слов и неподъемную тяжесть внутри, как камень.
Он застонал и покрутил головой.
Взгляд Улитина на миг остановился на нем, будто вглядываясь, будто пытаясь узнать — кто это? Губы сдвинулись, и он с усилием плюнул Попову в лицо, немедленно откинувшись назад в ожидании удара.
Попов стянул с головы шапку, тщательно, брезгливо отер плевок и вновь глянул на Улитина: тот старался быть спокойным, едва удерживая на губах вопросительную усмешку.
— Мразь, — еще прошептал Улитин.
Попов кивнул: да, вслух добавил:
— Да и какая теперь разница.
— Скоты!
— Да.
— Вот убил бы — не жалел. И всем бы сказал, везде — не жалко! Хорошо! Хоть бы разок по-людски сделал, понял, тварь?!
— Понял.
Улитина начала бить дрожь, и он уже совсем громко запричитал, ударяясь головой о стенку котлована:
— Я б вас, скотов… я б вас… Мне… щас автомат бы… Душил бы тварей, своими руками! Вот этими самыми… А ну, развяжите, паскуды, я вам покажу, дешевки вонючие… Все теперь равно… Хватит, натерпелся! Поживу! Твари!
Попов обнял его и, колыхаясь вместе с кричащим большим человеком, шептал только одно:
— Да. Да, это так. Хорошо.
И повторял:
— Все хорошо.
Улитин задохнулся и закашлял с тяжелым хрипом.
Попов повторил с непонятным упорством:
— Ну, и куда ты шел?
Улитин спрятал веками глаза на посеревшем лице и молчал.
— Так куда ты шел?
— Домой.
— Домой? Домой — это хорошо… Что ж ты мне, дурак, не сказал, вместе б пошли, да-а… Баба там у тебя?
— К матери. Домой.
— К маме, значит.
— Я б только поглядел на нее. Два слова сказал бы и — все.
— И что бы сказал?
— Не твое дело, паскуда!
— Так, — Попов стал кивать головой.
— У меня никого нет, кроме нее. Я бы сразу ушел. Чтоб она не видела, как меня… Сам бы в военкомат вернулся. Болеет она у меня. Мне бы только увидеть. Постучу — она откроет, а это — я!
— А это ты.
— Я не могу, ведь я…
Попов с содроганием втянул голову в плечи, не пуская в себя мучительный хоровод школьных тетрадок, солнечных школьных коридоров, фотографий мальчика в буденовке с красной звездой, звуков одиноких старческих шагов, единственного, материнского голоса и имени своего, ласкового, смешного, давно не слышанного имени…
— Я не могу, — выдавал Улитин, — и не буду. Отпустите меня. Куда угодно. Я не могу. Все равно вам теперь… что-то ведь будет.
Попов тяжело вылез из котлована и прислонился к столбу, подняв воротник шинели.
Ветер слабо гонял по затвердевшему насту пригоршни посверкивающей снежной пыли.
Журба тронул его за рукав и, тревожно заглянув в лицо, прошептал:
— Вот сморчок, прибить не жалко, да?
Попов повернулся и сказал:
— Может, отпустим?
Хохол ухмыльнулся и взял Попова за рукав:
— Юра, патроны, что у него остались, я переложу себе в магазин. Мы скажем — стрелял только он. А мы не стреляли. Хорошо?
Хохол повторил, как для заучивания:
— Мы не стреляли.
Попов медленно подправил его:
— Ты не стрелял.
Журба легко переиначил:
— Ну да, я не стрелял… Я тебя не прикрывал. Ему этого не простят, что бы там с ним в роте ни вытворяли. Под шумок все проскочит. Он ведь, скот, нас положить хотел. Пост бросил. С оружием! Мы так скажем. Рота нас в обиду не даст.
— И я так скажу?
— Конечно, а как же.