заерзавшего Пыжикова.
— В натуре? Не свистите, а то улетите!
— Не… зуб даю, — поклялся я.
— Бичи… в натуре?
Пыжиков наконец подтвердил:
— Я закончил Щукинское училище. Это театральное такое есть. В Москве.
— Я тащусь и хренею с вас, бичи. Веревки! И кого ж ты там играл?
Пыжиков сидел нахохлившийся, как умирающий голубь.
Голубь всегда умирает красиво.
Сожмется в комок, приподнимет что есть силы крылья и щурится в напряжении, будто хочет продохнуть что-то, тяжесть какую-то в груди рассосать. Знает, не взлетит и перышком не дрогнет. На мокрый асфальт, что под мраморной лапкой, даже не взглянет — только в себя. И дернется вдруг, взметнет крылья, ослепив белыми подкрылками, вывернется назад и замрет. Будто пуля его сорвала, как цветок с поля небес, будто вырвали его из полета, будто умер он в небе, и не асфальту его судить. Так и сожмет его костлявая рука, ослабив порыв, пригладив перья, открыв нешумный рынок для червячков и мошек. Но это уже будет не голубь, а немножко мяса и спички костей. Этого не жалко. По-настоящему можно жалеть только красивое. Остальное — не впечатляет.
— Актер, я тащусь. — Зёма фыркал, как яичница на сковородке. — На сцене раз прохреначил, и все соски твои — капец! Милый, а кого ж ты будешь играть после армады?
Пыжиков дернул левым плечом и сощурился, будто сунулся в заброшенный хате лицом в паутину.
— Не знаю. Никого не буду.
— А почему, зёма?
«Зилок» ревел, форсируя распутицу. В кабине была Африка. Зёма курил, и сизый дым вздымался к потолку. Зёма орал вопросы с радостным лицом. Я созерцал дорогу, молясь, чтобы малоподвижные пенсионеры не покидали свой очаг или не приближались к этой дороге. Пыжиков что-то тихо отвечал. Зёма с первого раза не всасывал — Пыжиков повторял еще раз, проще, а когда зёма еще раз раскрывал свою пасть: «А?!» — вообще кричал что-то несуразное:
— Мне ничего не надо. Я потом хочу… Может, в лес уехать… Рыбу ловить. Молчать.
— Чего?
— Не хочу ничего! — Мне казалось, что Пыжиков сейчас заплачет. — В лес хочу! Один!
— А?!
— В лес хочу!!! — кричал сумасшедший Пыжиков.
— У твоих там пасека? Мед — это клево, — понял наконец зёма, держа в перекрестье своих плутоватых глазок цвета фиалки заляпанную издержками весеннего таяния задницу генеральской «волжанки», показывающей нашей колеснице путь на Голгофу.
— Актер, слышь. — Зёма посерьезнел. Глаза его безупречно округлились, а голос был тих и вкрадчив. — А… а с бабами на сцене взаправду целуются? Или так себе?
«Волга» завернула во двор кирпичной девятиэтажки и тормознула. Мы — соответственно. Зёма вывалился из кабины и вопросительно сдвинул на затылок шапку.
Генерал, ссутулясь от ветра, кисло глянул в нашу сторону и махнул рукой. Зёма неторопливо распахнул дверцу.
— Покурим? Велено обождать.
— Покурим.
Солнце лупит лучами зачерневшие сугробы, выжигая серые плешинки асфальта, и огромный парус синевы с белыми заплатами облаков нависает над крышами и черными деревьями, залепляя уши живому и мертвому ватой тишины, и лишь пригоршни птичьих стаек слабо вскрикивают, словно поскрипывает мачта под ветром. Рубит солнечная мельница мешки тоски, собранные за зиму, гложет сладкой пыткой — засмотришься так и бросишься шагать в весну, упадешь на колени, звеня подтаявшими льдинками, и крикнешь сердцем из самой глуби: «Что? Что тебе надо, весна?» И вся весна будет улыбаться и плакать в ответ, огромной рекой унося тебя, врачуя сердечную боль непрочным бинтом жестокой тишины, — весна, подлая тварь и добрая мать… и сердце ноет, как дерево в натужном порыве по ночам, что выросло меж двух заборных досок. И добрая рука срубит потом на дрова, и не будет тогда ничего, ничего, ничего.
— Так хрен ли ты такой млявый, не прошибу? — сказал зёма сурово, оглядев скончавшийся «бычок». Пыжиков, пройдя пару шагов по звенящей наледи, обернулся:
— Вам не понять. — Еще шаг — и через плечо: — Не понять.
Зёму как обухом погладили — он минут десять глотал слюну.
— Объясняю еще раз, — осветил я ситуацию. — Для бронепоезда. Дубовый ты, зёма. Так надо понимать.
Зёма начал глотать воздух.
Пыжиков неприятно сощурился.
— Нет, не так. Мы — разные. Просто разные. Как береза и сосна.
— Ну да, береза и сосна, — понимал все с полуслова зёма. — А я дуб, значит.
— Да не-ет — вы и это не поняли. Все не объяснишь. Да и вообще — что-то даже себе не объяснишь.
Весна — все-таки весна. Пыжиков откровенничал первый раз.
— Вот вы поймете меня, — горячо зашептал Пыжиков, напряженно качаясь против нас, пытаясь обозначить и мое участие в беседе, но я по привычке держался поодаль, — нет, не во всякой воде надо купаться, всего лучше так: стал по коленочки — и думай, как хочешь — в воде я стою или на бережку?
— Все зло, когда не понимают, а додумывают друг за друга. А кто понял — молчит. Вон Курицын, он же понимает, но в армии у него сломали что-то внутри, он и…
Это уже про меня.
— Гы… а вешался ты тоже от этого, хлоп тать? — Вот так я ему.
Зёму это вернуло к мыслительной деятельности.
— Служба замарала? — нашел он свое место в беседе. — А я хоть и дубовый, а вешаться не бегал — служу, как полагается, мля… — И добавил: — Интеллигент. От слова «телега»!
Стало как-то неловко. Сырая все-таки весна.
Пыжиков съежился.
Мысль о смерти — она, как крыса: живет где-то под полом, скребется чуть-чуть, когда совсем тихо. Походишь, поскрипишь половицами — все в порядке, тихо. Задумаешься, забудешься, а поднял голову — вон она скользит через комнату серой волной с розовыми нежными лапками и черной сосулькой голого хвоста…
— Это тоже не объяснишь, — только и сказал тихо Пыжиков и опустил лицо, зябко задрав дрожащие плечи.
— А знаешь, Курицын, почему я сильнее тебя? Вешался… Вешался оттого, что не сломали. У меня душа осталась. Хоть от вас и не отличаюсь, — напряженно засмеялся он и клюнул сапогом кочку. — Я думаю. Я постоянно думаю — вот так. И я прорвусь — вот посмотришь. Главное — вроде как все, а внутри собой остаться. Понял? — И он улыбнулся, как улыбаются дети сквозь только что пролитые слезы.
— Угу, — сказал я. — Спи спокойно, сынок, спи спокойно.
Из подъезда вырулил Седов в кителе нараспашку и толстая тетка в белом халатике. Седов неловко поманил к себе зёму, а тот зарысил к нему, подобрав полы шинели.
Зёму забрали в армию после ПТУ. Нести свет в души подрастающего поколения он надумал уже тут.
А вот сейчас мы будем таскать мебель. Паршиво на душе что-то. Чуть-чуть. Как будто сильно пожрал перед работой. Или увидал любовь свою под руку с красивым здоровым мужиком. Будто отбегал огромный день по зеленой траве детского сада, напевая и радуясь, лег в кроватку под сказку, а проснулся — волосы седы.
Это все весна.