взять целиком на себя.
Пошли на цыпочках проверить, как он там. А он стоит посреди комнаты, неуемная трахома, держит у уха кружку и говорит: «Готов нанести удар по оплоту мирового империализма».
С ума сошел, представляете!
Мы тихо попками дверь прикрыли и бегом торпедеров от торпед оттаскивать.
А америкосам проорали: «Ладно, мокренькие, на сегодня прощаем!»
Заму нашему никто никогда не делал педикюр.
Это не могло продолжаться до бесконечности.
Что-то должно было случиться.
И случилось: педикюр ему сделали крысы.
У нас на корвете крыс – тишкина прорва.
Они у помощника даже ботинки съели.
Те стояли у него под умывальником задумчиво задниками наружу, и когда помощник их поправить собрался, коровий племянник, и на себя потянул, то оказалось, что только задники у него и остались.
А у старпома, который забыл яблоко в кармане кителя, они сожрали весь китель, в смысле нижнюю его часть, пройдя насквозь от кармана до кармана.
Ну, а заму сделали педикюр.
В тропиках у нас все ходят в трусах и сандалиях на босую ногу.
А у зама пятки, видимо, свисали со стоптанных сандалет и касались пола, пропитанного всякими ароматами. Особенно на камбузе, где зам любил у котлов задержаться, можно было многое на них насобирать.
Сами понимаете, зам у нас ног не моет.
А спит он у нас очень сладко.
Собственно говоря, как всякий зам.
Вот ему крысы ноги-то и помыли, а заодно и соскоблили нежно.
Он даже не проснулся.
А когда проснулся, то обнаружил, что кожа на подошвах стала тоньше папиросной бумаги и ходить больно.
Смотрим, зам выползает на верхнюю палубу в белых носках и ходит как то странно – все на цыпочках, на цыпочках.
А Вовка Драчиков как увидел это безобразие, так нам и говорит:
– Давно я мечтал, дети, чтоб наш зам сошел с ума и в безумье своем сплясал танец маленьких лебедей.
Нет у нас памятника любви к государству.
Сама любовь есть, а вот памятника нет.
– А зачем вам памятник?
– Чтоб припасть.
– А зачем припадать?
– Чтобы любовью изойти.
– А зачем вам требуется изойти?
– А затем, что хранить ее вредно.
Как-то я видел старушек, у которых от долгого ношения в себе этой любви губы искривились и пена ржавая изо рта пошла.
И все это с такими всхохатываниями и взбулькиваниями, что и вспомнить страшно.
Вот что бывает, если любовь есть, а излить ее не на кого.
Даже места такого нет. И приходишь куда-нибудь туда, где, как тебе кажется, помещается государство, и говоришь:
– Я к вам. Не ожидали? Государство – это вы?
А они говорят:
– Мы не государство. Мы – помещение.
Что же оно тогда?
А когда я вспоминаю исторические примеры, то на ум приходит выражение одного французского короля: «Государство – это я!» – и я сразу же проникаюсь уважением.
Вот человек! Не побоялся назвать себя государством.
Не побоялся принять на себя любовь, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А может, и у наших нужно только спросить:
– Люди! Вы случайно не государство?
– Нет, – говорят тебе, – мы только обязанности временно исполняем.
То есть государство – это что-то неуловимое, но необходимое, как всхлип после рыданий.
Вот поэтому нужен памятник.
Чтобы припасть.
Вот они – последствия полового голода.
Втиснули меня в автобус.
Меня – офицера с двумя сетками пищи и воды.
Втиснули и сжали со всех сторон.
А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.
Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.
Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.
А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.
И у меня сейчас же Герасим встал.
Я ему говорю про себя: «Гера-сим! Ге-ра-сим!» – а он становится все упорней.
А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.
А у меня фуражка на глазах.
Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», – но это будет не вся правда.
Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».
Офицер опаздывает на службу.
Ему остается миновать КПП перед входом в здание, чтоб очутиться на рабочем месте, и он влетает на него, запыхавшись, и напарывается на дежурного, который поставлен здесь записывать всех опоздавших.
Но опоздавший в звании капитана третьего ранга, и ему так не хочется попадать в списки, и потому он кривится, у него на лице страдания, как у хирургического больного.
Дежурный – старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:
– Видимо… по причине транспорта…
Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает – не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:
– А я. даже. вообще. а я-то. я-то думаю.
И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь – и это заметно по его внешности – он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:
– А я-то (кар)., я-то..
И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.
– Я-то… – хрипит он остатками воздуха в легких, – я-то думаю…
И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха: