серело мутным полусветом, а потом начало затягиваться темнотой: грустно и покорно. Через двойную раму, уже замазанную на зиму, уличный шум проходил смутно, притушенно, да и шум-то был слабый: только звонок трамвая иногда врывался в комнату или обрывистый гудок автомобиля, похожий на сердитое кряканье, слышался снаружи. Все остальные звуки тонули в мягком снеге.

Недалеко от окна стоял уличный фонарь. Его не было видно, но свет от него, немного наискосок, падал через окно и светился на полу очень неясным, едва различным силуэтом. Комната и все вещи в ней затянулись темнотой.

— Завтра? — громко спросил кто-то, проходя по коридору.

— Да, вероятно, завтра! — кто-то другой ответил ему.

«Завтра?» — безвольно подумала Евлалия Григорьевна, дивясь тому, что еще может быть какое-то «завтра». Перед всяким «завтра» опустился тяжелый черный занавес, и всякое «завтра» перестало существовать. Позади (кажется?) что-то было, но впереди не было ничего. До такой степени не было ничего, что не было даже и Шурика.

Смутно и обрывисто мелькали отдельные слова из письма, и каждое слово хлестало пощечиной. Евлалия Григорьевна, конечно, знала, наверное знала, что все слова письма — ложь, но все же эта ложь оскорбляла ее со всей силой оскорбления.

«Но Чубук? Чубук-то ведь знает, что я не…» — с силой мелькнуло в уме Евлалии Григорьевны, и она схватилась было за «Чубук же знает», но тут же перед глазами проплыло подмигивающее лицо Чубука, лукавинка в глазах, нечистый смешок. И она поняла: «Это он думает, будто я… с Семеновым!» И застонала открытым ртом.

Когда Софья Дмитриевна, даже немного просрочив обычный час, в котором Шурику надо было ложиться спать, привела его, она очень пытливо глянула.

— Нездоровится? — осторожно спросила она, стараясь незаметно что-то подсмотреть в лице Евлалии Григорьевны.

— Нет, ничего… Пустяки! — спокойно, но беззвучно ответила Евлалия Григорьевна, застилая Шурику кроватку.

Она накормила Шурика, уложила его спать и рассказала ему сказку про кота в сапогах: эту сказку Шурик требовал каждый вечер, ложась спать. И когда мальчик начал засыпать, она все сидела у его кроватки (как всегда), ожидая, пока он крепко уснет. Сидела безо всякой мысли, словно боялась, что каждая мысль отпугнет сон от Шурика. Мальчик заснул, и она видела, что он уже заснул, но все сидела, не пуская мыслей к себе. Потом встала и начала приготовляться ко сну. И только тогда, когда совсем уж приготовилась, спохватилась: «Что же это я? Ведь только половина десятого!» Но тут же вяло отмахнулась. — «Все равно!»

Она легла в постель, чтобы «все обдумать и решить». Но ничего обдумать она не могла, потому что ее сознание было придавлено ощущением: «Я погибла!» Эти слова были немного неестественны, в них было что-то фальшивое, книжное, но именно их повторяла себе Евлалия Григорьевна. Почему она погибла, она не знала, и обрывками думала только о том, что из местпрома теперь надо уйти, с Семеновым порвать и… «А что же будет дальше?»

Но главное в этом «я погибла» было не то, что надо оставить местпром и порвать с Семеновым, а то, что все смешалось в ней и в ее жизни. «Вадя сослан, папу убили, а меня скомкали»… Она не отдавала себе отчета в этом «скомкали», но чувствовала его с такой же несомненностью, как если бы ее задавило землей. «Почему все так вышло? Семенов? Да, конечно, он, но… Почему же он так сделал: хотел хорошо^ а вышло так плохо… Это оттого, что он — такой? Какой такой?»

Заснула она только под утро, а проснулась совсем рано, но встала не сразу, а все лежала и пыталась что-то сообразить. «Что я могу? — спрашивала она себя. — Я ведь ничего, ничего не могу!» Она чувствовала свое бессилие, но проснувшегося Шурика расцеловала, как всегда, с добрым утром поздравила его, как всегда, и, как всегда же, умыла его, дала ему позавтракать и снарядила во двор — «погулять с саночками». О вчерашнем письме она думала уже иначе не с чувством оскорбления, а с горечью. И вдруг спохватилась: «Надо еще раз прочитать это письмо! Обязательно надо!» Она бросилась к бюварчику куда засунула его вчера, и по дороге успела спросить себя: «Надо ли?» — но не остановилась на этом вопросе, достала письмо, вынула его из конверта и даже успела развернуть лист бумаги.

В это время кто-то позвонил три раза.

Глава XXI

Евлалия Григорьевна бросила письмо на стол и пошла открывать дверь. «Кто бы это?» — спросила она себя, совершенно не думая о Семенове. Да и звонок этот был непохож на его обычный звонок Раньше, когда Семенов приходил, Евлалия Григорьевна его звонок узнавала без ошибки: он был короткий, уверенный и четкий. Казалось, будто сама проволока, кнопка и даже электрический ток зависят от пальца его руки и подчиняются этому пальцу. Но сейчас звонок был совсем другой, и Евла-лия Григорьевна не узнала его: что-то торопливое и срывающееся.

Когда она открыла дверь и увидела Семенова, она слегка даже отшатнулась. Не то ее поразило, что он почему-то был в военной форме (она в формах разбиралась очень плохо), а поразил ее его странный вид: он был словно бы пьяный, с каким-то не своим лицом и с горячечным взглядом… Он хрипло и бессвязно сказал ей что-то и, не поздоровавшись как следует, быстро пошел по коридору в комнату. Сам отворил дверь, вошел и остановился как-то странно, остолбенело.

Евлалия Григорьевна тоже остановилась, но недоуменно, выжидая. Она смотрела на него, но не знала, что ей надо сейчас сказать. А Семенов, постояв с полминуты, повернулся, но вдруг спохватился и, вытянув руку, посмотрел на рукав шинели. Быстро стащил с головы форменную фуражку (он так и стоял в ней), посмотрел и на фуражку, а потом сморщился: не то от боли, не то от досады.

— Эк я… Забыл! Даже и не подумал об этом, а вот так к вам и приехал. Узнали, стало быть? Поняли, стало быть?

— Что… узнала? — посмотрела на него Евлалия Григорьевна и немного застыла, предчувствуя, что сейчас что-то будет.

— Да вот — в форме я. В чекистской. Совсем из ума вон у меня это дело. И, стало быть, дурака валять теперь больше нечего! — с какой-то дикой решимостью поднял он голову. — Да и черт с ним: одно к одному! Конец, стало быть, Семенову? Ну и конец, все равно! Я ж вам говорю — одно к одному! Понимаете?

Но Евлалия Григорьевна ничего не понимала и даже боялась понимать. Он увидел это, криво усмехнулся и махнул рукой.

— Конец Семенову! Нет Семенова! Был, да весь вышел! Что смотрите? Ведь никакого Семенова нет и не было, а по-настоящему-то я — Любкин! По-настоящему!.. Да разве ж по-настоящему? — широко раскрыл он глаза. — Неужто ж по-настоящему?

Он спросил сам себя и посмотрел на Евлалию Григорьевну тупо, тяжело, даже с некоторым страхом перед этим словом.

Евлалия Григорьевна поняла то, что он сказал, поняла и фамилию — Любкин, но она так сильно не понимала, что все это значит, что даже не испугалась. Хотела что-нибудь сказать, но слова не складывались.

— Ну, вот: Любкин я! Понимаете? А никакого Семенова нет и не было. Выдумка это, Семенов-то… Я его сам выдумал, и сам было в него поверил, а я — Любкин. И Семеновым я быть не могу… Никак!

Вероятно, его что-то поразило в этих словах: он прислушался к ним и, прислушавшись, понял их не только так, как сказал, но и по-иному.

— Не могу! — с болью выкрикнул он. — Может быть, я и хотел бы быть Семеновым, а… не могу! Любкин я! И, стало быть, туда мне и дорога!

— Вы сейчас очень взволнованы, Павел Петрович! — осторожно сказала Евлалия Григорьевна, не зная: то ли она говорит, что нужно сказать?

— Я-то? Я сейчас очень даже взволнован! Весь взволнован!.. И я… я сяду. Можно?

Вы читаете Мнимые величины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату