появилась во всех русских и японских газетах. Русские даже наградили своих летчиков медалями. Какой позор! Я чувствовал себя так, словно нас выебали в жопу, а я даже не слез со скамейки, чтобы помочь своим…»
Воспоминания
Меня тут спросили: «И чего вы пошли в подводники?» – и я тут же ответил: «Потому что люблю!»
А чего я люблю – это уже никого не интересовало. Кивнули, довольные. А может, я совершенно не то имел в виду? Может, я вообще не то имел? Некоторые тоже имели совершенно иное. И им хорошо было на берегу. Потому что иметь то, что я имел, значит вовсе ничего не иметь. У меня даже тельники из каюты все свистнули. И дома у меня не было – зачем мне дом? И койки. У меня было только одеяло. На нем было написано: «Воркута». Это плавказарму так называли. Ту самую, где у меня тельники свистнули. Мне тогда сказали на мое возмущенное: «Где мои тельники?!» – «А хочешь одеяло?» – и я взглянул на жизнь трезво и захотел.
Мало ли чего я еще захотел – уюта или тепла, лучше женского, – но тут выдавали одеяла, и я его взял.
А еще у меня саночки были. Я на них свои вещи по ночам перевозил. И книги. Я очень любил книги.
А в ДОФе был магазин. И туда, как ни придешь, вечно сидит тетка с внешностью холодильника, которая говорит: «В большом выборе политическая литература!» – и как хорошо, что она была «в большом выборе», потому что я немедленно делал «маленький выбор» – покупал «Полное собрание сочинений Виссариона Белинского» в девяти томах и собрание сочинений Гракха Бабефа в четырех. В автономках я все это читал. Наверное, я читал это все сразу же вслед за редакторами этих книг. Ну, ничего. Не страшно. Должен же кто-то был читать Белинского и Гракха Бабефа. Так почему не я?
Потом я прочитал все письма Чехова – они тоже продавались без художественных произведений – те шли по подписке, а письма, кроме меня, никто не выкупал.
«Дай чего-нибудь почитать!» – говорили мне в море, в Бискайском заливе на глубине сто метров, и я давал – письма Пушкина, Достоевского.
И читали. Не сходить же с ума. Сна же никакого. Бессонница. Если все собрать за десять лет, то я много чего не доспал. Зато я дочитал: Пушкин, Гоголь, Толстой, Лесков, Достоевский, Герцена «Колокол» и Дарвина «Происхождение видов».
Был еще «Свисток» – академическое издание. Я его всем предлагал. Как кто зайдет: «Дай!» – я ему сразу же с порога: «Есть только «Свисток», академическое издание».
Он понравился торпедисту: «Хорошая книга!» – так он и сказал, и я проникся к нему могучим уважением. Торпедист, про которого говорят: «Почему мы тралим мины? Потому что мы дубины!» – полюбил «Свисток».
Я был в восхищении. Я дал ему почитать письма Бабефа из тюрьмы. Я ждал его реакции. Я весь исстрадался.
«Хорошая книга!» – сказал он через неделю, и я не знал, куда себя девать. Я подсунул ему справочник слесаря – с прошлой автономки тут где-то валялся – и он его тоже похвалил.
После чего я от него отстал.
А остальные резали из дерева корабли. Все. Поголовное безумие. Сменялись с вахты и резали.
Я смотрел на них и думал: «Лучше почитать 'Пиквикский клуб'».
Я шел к Сове – нашему командиру БЧ-2 – и говорил: «У тебя есть 'Пиквикский клуб'?» – «Естественно! – говорил Сова и усаживал меня. – Чай будешь?»
После чая он ко мне приставал: «А у меня сегодня день рождения!»
Этот фокус я знал. У Совы день рождения был в каждой автономке по разу, а зазеваешься, то и по два.
«У меня есть коньяк, – говорил Сова, – давай в чай по ложечке?»
После этого можно было не проснуться на вахту.
А это было самое главное в нашей подводной жизни.
Вахта – сон. Не всегда это совпадало. После вахты не всегда был сон.
Чаще что-нибудь придумывали. Чушь какую-нибудь, мероприятия.
А если и не придумывали, то – бессонница.
А потом всплытие «На сеанс связи и определение места» – раз в четыре часа, потом раз в восемь, потом в сутки раз, потом опять раз в четыре, по тревоге, а спать хочется – губы на столе.
А погружаемся – и корпус скрипит, как сухая кожа, и дверь не открыть – обжало.
Я всегда перед глубоководным погружением открывал дверь: вдруг течь – и останешься в аквариуме, а так хоть отсек и люди все-таки.
Вахтенный носовых заглядывает: «Сухари будете?» – и тащит тебе банку сухарей.
Их с чаем хорошо.
На чай заглядывают соседи. Как чуют. «У тебя пряники есть?»
Зачем я все это вам рассказываю? Так ведь праздник же на носу. День Военно-Морского Флота. В этот день положено вспоминать.
Вот я и вспоминаю.
ОТКРОВЕНИЯ КОТА СЕБАСТЬЯНА,
временами дикого,[1] временами совершенно домашнего и уютного
Меня всегда волновало оплодотворение.
И не оплодотворение как процесс, а прежде всего его мотивация.
В связи с чем я часто вспоминаю родителей.
Интересно было бы узнать, о чем они думали, когда меня зачинали.
Тревожили ли их детали?
Было ли что натужное, с выпученными глазами, тяжелое, как сон архимандрита, раздумье о судьбах Отечества, или что была некая каверза – веселенькая полумыслишка, которую безо всякого вреда для ее сохранения можно оборвать где угодно, нимало не заботясь о последствиях?
И еще мне хотелось бы узнать, что это, собственно, была за мысль или может быть, разговор.
Ну, например, он ей: «Как ты полагаешь, дорогая, делаем мы тут философа или же пройдоху?» – а она ему: «Мы делаем славного малого, любимый!» – и все это с остановками и толчками после каждого слова, достойными отдельного неторопливого описания, как если бы они сидели и беседовали верхом на двух ослах – каждый на своем, которые пытались бы от них освободиться.
При этом – видимо, не без оснований – можно предположить, что сделан я по большой обоюдной любви, какая бывает только в стане кошачьих, ибо те удивительные способности и свойства, которые я получил в ходе материализации оной, поражают не столько своим многообразием, сколько сутью.
Например, от рождения я отличаю дур и, поскольку над моей колыбелью непосредственно сразу после моего долгожданного выхода на поверхность их тут же замаячило несколько штук: «Ой, какой холесенький!» – я немедленно уразумел, что наделен этим удивительным свойством сполна.
И еще куча всяких способностей – ай-ай-ай, просто куча – перед описанием которых мне хотелось бы рассмотреть вопрос о собственной агрессивности, представив ее на фоне агрессивности всеобщей.
Когда, скажите на милость, мужчина – тут я людей имею в виду – стал агрессивен?
Отвечаем: когда подвязал себе мошонку.
Потому что невозможно угрожать всему миру, если самая уязвимая часть твоего организма вынесена далеко наружу и болтается туда-сюда при бешеном беге, не говоря уже о том, что, прыгая с высоты в озеро, постоянно рискуешь расколоть яички о поверхность водной глади – тут я все еще о людях, – твердость коей с высотой неумолимо возрастает, из-за чего перед прыжком их следует взять в руки – тут я все еще о яйцах, – чтоб, срикошетив от воды, они не ударили наотмашь по лицу, поэтому необходимы все-таки штаны, в которых хорошо бы предусмотреть и карман для гульфика.
К слову говоря, самые кровожадные из дикарей, папуасы, до сих пор надевают на член