У меня опять встает шерсть. Кто со мной разговаривает?
– Это я, Дух.
– Ты слышишь мои мысли?
– А чего их не слышать, если все идет своим чередом и я не очень-то занят делами. В каюте спят люди, и поэтому я не открываю глаз. Скучно мне, Себастьянушка, вот я тебя и навестил. А тебе пора давить крыс. Кстати, они рядом с твоей форточкой проложили маршрут для прогулок. Своего дома престарелых ветеранов. Надеются, что ты сократишь их расходы на социальные нужды. Задавишь парочку крыс- старушек, удалившихся на покой, съешь их окорочка, а остальное через вахтенного предъявишь старпому. И твое положение на корабле несказанно упрочится. И крысы не в накладе – им не надо водить бабушек на прогулку. И вообще полная утилизация старшего поколения – как это по-крысиному верно.
И, вы знаете, я так и поступил: вышел и задавил старушек.
А потом съел их окорочка, потому что вот уже почти сутки, а у меня ни маковой росинки во рту, если не считать той малости, которую мне принесли из буфетной все те же крысы.
Временами я не понимаю своего хозяина. Если уж завел меня сюда, то и корми.
Не я же выбирал себе этот изгиб судьбы.
Ответственные за изгиб, по моему мнению, и должны заботиться о пропитании.
И о процветании, я полагаю.
Ведь что такое процветание, как не пропитание?
И это что за пропитание, если оно не ведет к неукротимому процветанию?
Обо всем этом стоит задуматься сразу же после того, как ты съел старушечьи окорочка.
После чего приходят мысли о России.
Ах, Россия, Россия, долготерпица, разлеглась, разбрелась ты во все стороны, раскинулась, полегла куда попало, и тайга, и просторы, и дали… дали-дали- дали…
Куда ж ты скачешь теперь, куда несешься, ни с того ни с сего вдруг поднявшись, как сказал бы сперва Гоголь, потом Салтыков-Щедрин, потом Пастернак, потом Василий Шукшин.
Что с тобой, милая, здорова ли ты головой, все ли у тебя вовремя, или опять колобродишь, брюхатая какой-либо безумной идеей…
Разволновался я, даже горло… звуки, я не знаю.
Так нельзя.
А все потому, что Россия… нет, нельзя… сопли, чувства… пойду, пойду задавлю еще старушек.
Пошёл и задавил.
«Второй смене заступить!»
А старушки, кстати, ничего… мда… ничего… к ним бы еще проросшего овса… да… ну да ладно…
«…по боевой готовности номер два… вторая боевая смена…»
Сейчас вахтенный найдет то, что осталось от моих бабулек.
«От мест отойти».
Они давно отошли. А выражение-то у них какое было трогательное.
Чего, впрочем, все и добивались – благостного выражения в свой последний час. Тебе делают гадость, тебя, можно сказать, убивают, а ты должен все это любить.
Приходит некто, косматый: «Я, – говорит, – тебя все равно кокну, но ты меня – изволь».
И ведь любят, черт их, говорят спасибо за заботу. Твой бутерброд говорит тебе: спасибо за заботу.
«Первой смене приготовиться на завтрак».
Ничего не понял. Первая смена будет завтракать или завтракать будут первой сменой?
– Себастьян.
– А?
– Это Дух.
– Ну.
– Ты умом тронешься, соображая, кто кого в этом мире ест. Нельзя жизнь подносить вплотную к глазам. У нее, как у паучьего рта, омерзительный вид. Кто знает, может, это я вас давно съел и именно поэтому вы мне приятны?
«Кают-компания, завтрак готов?»
«Так точно!»
– Видишь? Готов завтрак. Ешь и ни о чем не думай.
И я съел.
Ещё старушек.
После старушек хочется пить.
А потом, когда напился, хочется открыть наугад какой-нибудь философический текст и прочитать: «Первая часть простирается в поступательном направлении от бессознательных сцен или фантазий до системы Пыс».
После чего хочется закрыть, потом рыгнуть, потом сказать: «Каково?!»
– Сейчас будет пожар.
– Что?
– Пожар, говорю, будет, заросли Мельпомены!
– Какой пожар? Где? Дух, это ты?
– Это я. И незачем бегать по полкам. Вон и крысы совершенно разволновались, что и правильно. Я все еще не открываю глаза, и это так естественно, потому что люди…
– И ты так спокойно об этом говоришь?
– О чем?
– О пожаре.
– Ах, об этом. А чего волноваться, если я сам им его и устрою. На камбузе на раскаленную плиту выплеснется растительное масло. Ох, и полыхнет!
– Господи!
– Спокойно! Людям нужны подобные встряски. От беспечности они мудеют. Установим для них на три последующих дня период необычайной бодрости. Если их постоянно не шпынять, они меня, чего доброго, на самом деле спалят. Или утопят. Ну, я пошел. Сейчас мы их потревожим.
«Дзинь-динь-динь-динь-динь! – раздается в отсеке. – Аварийная тревога! Пожар в четвертом отсеке! Горит фактически!»
Никогда не видел, чтоб мой хозяин и Шурик, о чьем существовании я начал было забывать, так быстро ожили.
Шурик даже упал на четвереньки, пытаясь обуть тапочек, и так выполз из каюты.
По-моему, мой хозяин сидел на нем верхом.
А интересно все-таки, почему объявили, что «горит фактически»? Разве может гореть теоретически?
– У них может. У них все может. Они так объявляют, чтоб не подумали, что идет учение.
– И что теперь?
– Теперь герметизация отсеков, поиски средств защиты, тушение пожара и прочее, прочее…
«Второй к бою готов!»
– Видишь, как хорошо! «Задра… ено… загермети… зи… ро… тушится пожа…»
– Немного нервничают, тебе не кажется?
– И что теперь?
– Сейчас все потушат. «Потушен пожа… Отбой тревоги!»
– Заикаются, полагаю. Но это ничего, ничего. Это не страшно. Это пройдет.
Ну, я пошел, Себастьян. Встречай помолодевших героев.
Дверь в каюте с визгом уезжает в сторону. Появляется хозяин. За ним входит Шурик.
Последний не на четвереньках, и это радует.
Оба возбуждены и хороши.