— напевала она вполголоса, вытаскивая походный бубен и колотушку, а следом и головной убор, украшенный орлиными перьями и сточенными зубами марала, нанизанными на нитку из сухожилий.
Окна комнаты, где она временно поселилась, выходили на шумный сад, в народе называемый Палевским. Сад невзрачным своим лицом (если можно так говорить о саде) глядел на длинную опасную магистраль, названную в честь известного русского покорителя Арктики Георгия Яковлевича Седова (1877– 1914); боковыми же сторонами сад выходил на недорощенный проспект Елизарова, бывший Палевский, и на две тихие, небольшие улочки: Пинегина и Ольги Берггольц.
Лёля поселилась на квартире у стариков Нетаевых, Веры Игнатьевны и Василия Тимофеевича, у которых в былые годы останавливался учитель ее, Шамбордай, когда наездами бывал в Ленинграде. Старики были люди добрые, жили небогато, но чисто, с расспросами приставали мало, и Лёлю это вполне устраивало.
Основные вещи, необходимые для Ванечкиного лечения, Лёля привезла с собой из Сибири, но некоторые, не менее нужные, следовало найти на месте. Например, змей, которых требовалось не много не мало, а восемнадцать. Можно было, в общем-то, обойтись и лентами, разрисованными змеиной символикой, но учитель ей всегда говорил, что главная сила в подлиннике, а копия, какой бы точной и умелой она ни была, содержит лишь отпечаток силы, которого при сильном противнике наверняка окажется недостаточно, чтобы выйти победителем в поединке.
В дверь тихонечко постучали.
— Вера Игнатьевна, вы? — Медсестра Лёля отложила в сторону свой лекарский инвентарь и повернулась от стола к двери.
— Я, Лёлинька. Чай вскипел, пойдем почаюем.
Седая хозяйкина голова заглянула в комнатку квартирантки.
— Ой, страсти какие! — кивнула она на оперенный черными орлиными перьями головной убор. — Я, когда Михалыч-то в первый раз эту свою трихомудию из чемодана достал да к голове-то своей примерил, ночь потом не спала, ворочалась, всё рыба мне какая-то снилась, как она у меня в брюхе сидит да наружу через мой пуп выглядывает. Чур меня, чур, пойдем, не то чай простынет.
— А это, Вера Игнатьевна, вам и вашему супругу мазь и гостинцы. — Медсестра Лёля взяла склянку и коробки с орешками и отдала хозяйке.
Та всплеснула руками, взяла, повернулась и понесла на кухню.
— Только от чужих людей добра и дождешься, — доносился уже оттуда ее ломкий, с хрипотцой голос, — а от своего-то чугрея и эскимо на палочке, как Брежнев умер, ни разу с тех пор не видела. Ты когда мне последний раз конфет подушечек покупал? Год уже прошел? Или два? И то — сахару тогда не было, на самогонку конфеты брал, вот твоей старухе и перепало.
— Ты, Вера Игнатьевна, говори да не заговаривайся, — волновался невидимый из Лёлиной комнаты Василий Тимофеевич, хозяйкин супруг. — Кто тебе мороженое крем-брюле покупал в позатот четверг, забыла? А триста грамм халвы в воскресенье?
— Ты еще лавровый лист и укроп вспомни, когда мы осенью помидоры мариновали. Ишь чего выдумал — халвой меня попрекать…
В кухню на легких ножках вошла маленькая Медсестра Лёля. На ней был шелковый расшитый халат и в волосах изумрудный гребень в виде быстрой летучей рыбки. Хозяйка Вера Игнатьевна разлила по чашкам пахучий индийский чай и поставила блюдце с сушками. Коробки с гостинцами из Сибири хозяйка к чаю не подала, не увидела в этом надобности.
На кухне, кроме хозяина и хозяйки, присутствовал также их близкий родственник, тридцатилетний молодой человек приятной, но весьма помятой наружности. Это был муж дочери родной сестры Веры Игнатьевны, Парасковьи Игнатьевны, проживавшей в поселке Хвойная Новгородской области. Муж сестриной дочери находился в Питере по работе, повышал свою квалификацию сварщика, обучаясь на соответствующих курсах при заводе имени Котлякова, и чуть ли не каждый день приходил к старикам на обед, плавно переходящий в ужин, а иногда оставался и ночевать, прихватывая заодно и завтрак.
— Сушки не жалейте, берите, — суетился супруг хозяйки, стараясь не показаться негостеприимным и не ударить лицом в грязь перед заезжей сибирской гостьей. — Сушка свежая, сегодняшняя, это я в магазин при хлебозаводе езжу, там дешевле, потому что своя продукция. Сушка, — хозяин загадочно поднял вверх палец, — она любит, когда ее с чаем-то. Вот лимон, кладите лимон. Я их резаными беру, в стекляшке. Так-то они вкусные, хоть и резаные. Это, где бок помят или с плесенью, отрезают, а внутри оно цельное, не помятое. Игнатьевна! — позвал он отвернувшуюся к плите хозяйку. — Ну, а может, того-сь? По рюмочке? Из самой Сибири к нам человек приехал, с морозов…
— Да тебе что с морозов, что не с морозов, главное — повод чтоб. Да и какое тебе по рюмочке-то, рассмешил. Тебе ж как капля на зуб попала, так меньше чем поллитрой не обойдешься, а после будешь спать на горшке, людям настроение портить.
— Вот же ведь, етить твою, женщина! Ей слово, она — четыре. — Супруг печально развел руками: мол, и рад бы угостить человека, да разве эту бабу проймешь с её-то разъетитским характером.
Хрустнув хозяйской сушкой в разговор вступил муж сестриной дочери.
— А вот, — прихлебнув из чашки, начал он после короткой заминки, — говорят, что есть в Сибири такой народ, что бабы в этом народе у мужиков ищут вшей ощупью, а после, когда найдут, едят их, ну вроде как эти сушки? Правда это или так, брешут? — Он внимательно уставился на Медсестру Лёлю.
Та подула на обжигающий чай, и туманная змейка пара изогнулась немым вопросом, затем медленно растаяла над столом. Гостьины оленьи глаза наполнились звенящим весельем. Она сказала:
— В Сибири много чего особенного. Рыбу у нас и ту добывают мордами, а медведи вместе с коровами на лугах пасутся. А народ такой, про который вы спрашиваете, живет около Чукотского носа, их у нас носоедами называют, пыегооурта, по-ихнему, это потому, что они живых людей ловят, им носы разбивают и кровь сосут, пока теплая.
— Вот ведь етить твою! — восторженно выматерился хозяин. — Прямо так и сосут? Пока теплая?
Лёля носом уткнулась в чай, дыша его терпковатой свежестью. Узкими смоляными бровками она сделала легкий взмах, затем брови опустились на место.
— Каких только иродов Господь на земле ни терпит, — наморщившись, сказала хозяйка. — Вон чеченцы чего с нашими людьми делают, глядеть телевизор страшно.
— Да уж, — согласился хозяин. — Спирт «Рояль» на Сенной площади весь скупили и продают его теперь по ой-ей-ей каким сумасшедшим ценам. Моя б воля, я бы всех этих черножопых посадил в одно большое ведро и утопил бы их в глубоком колодце к ебеней матери!
— Ну-ну, старый! Ты при девке-то того, помолчал бы со своей матерщиной при девке-то.
— Так ведь я ж это не за так — я ж это за родину голосую.
— Это ты за Ельцина голосуешь, который черножопым волю-то с похмелья и дал, а своим-то, русским, вместо воли спирт этот сраный.
— Но-но, бабка! Ельцина не тронь. Ельцин, он нам пенсию прибавляет, и вообще…
— Вот именно что вообще. — Размахнувшись вафельным полотенцем, будто бы отгоняя муху, Вера Игнатьевна накрыла им заварной чайник, укутала его фаянсовые бока. — Ты уж нас прости, деревенских, если что говорим не так, — повернулась она к Медсестре Лёле. — С моим чугреем много-то не поговоришь, это он при тебе такой бойкий, а так, без людей-то, всё молчит да дремлет у телевизора. Мне, бывает, так поговорить хочется, а с ним какой, кроме ругани, разговор. — Она вздохнула. — Вот к сестре Пане этим летом поеду, наговорюсь. Она мне все по ночам чудится, зовет, значит. — Вера Игнатьевна улыбнулась и махнула рукой. — «Чудится» — это по-нашему, по-деревенски, так говорят, а по-вашему, по-медицински, это называется «ностальгия». Ты ведь, милая, вроде как медсестра будешь? Вроде как по врачебной части?
— Это у меня имя такое — Медсестра Лёля. Мне его на родине дали.
— Интересное какое-то у вас имя, непривычное — Медсестра, — крутя на мизинце сушку, удивился муж сестриной дочери. — У нас в поселке тоже был один Автархан, так мы его Автокраном звали. Он чучмек был, то есть, в смысле, — узбек. Хороший мужик, но нервный. Он потом нашего одного убил, Ваську Полоротова, тракториста.