IV, Москва, 1910, с. 87, 88).
А вот другой пример. Великая французская революция принесла миру новые государственно- правовые идеи: но и она также не явилась из ничего, далеко не все прежнее разрушила, не из одного лишь нового материала построила свои утверждения. Революционная Франция — детище Франции Людовиков, в частности, Людовика XIV, во многом унаследовавшая ее черты. Прочтите известный труд Сореля, и вы убедитесь, сколь глубока преемственность между, скажем, внешней политикой последних Бурбонов и дипломатией революционного Конвента… В свою очередь, наполеоновская монархия, обязанная своим бытием ряду антиреволюционных переворотов, коренится глубоко в порядке, созданном революцией. Тут опять-таки та же диалектика исторического процесса. Будучи «ликвидатором» революции, Наполеон, однако, принужден был положить руководящие ее идеи в основу своей империи. Империя, таким образом, была не только ниспровержением, но и продолжением революции. «Между уполномоченным Комитета Общественного Спасения и министром, префектом или супрефектом Империи, — не без основания утверждает Тэн, — разница не велика: это тот же человек в разных одеждах, — сперва в карманьоле, а затем в расшитом мундире».
Итак, исторические повороты, ниспровергающие конкретные системы права, по существу своему не столь универсальны всесокрушающи, как это представляется взволнованному взору современника. Для того, чтобы их осмыслить в подлинном их значении, чтобы лучше провидеть их реальные результаты, нужно изучать историю страны, ее старое право, новые тенденции, зарождавшиеся в его лоне и приведшие к творческой катастрофе. Старое неизбежно так или иначе отражается на новом. Вот почему и в дни революционного потрясения юридический факультет должен занятия свои продолжить полным темпом. Быть может, занятия эти окажутся особенно плодотворны, ибо именно в революцию вскрываются наиболее основные, самые первоначальные проблемы сущности, смысла и пределов права.
Можно привести еще один, свежий еще, пример глубочайшей живучести идеи права в своем положительном жизненном воплощении, казалось бы, ниспровергнутого внешней стихией фактов — дело идет о международном праве. Великая мировая война, всесторонне нарушая его нормы, казалось, в корне скомпрометировала его, — но ведь и сама-то война, обязанная своим рождением сверхправовым моментам, формально выдвинула лозунг твердого международного правопорядка и привела к утверждению неких новых норм международного права. Неистребимы корни правовой идеи в природе человека.
Уяснить существо идеи права — первая и основная задача нашей науки. Теория права должна обосновать принципы, освещающие все позитивные юридические нормы. Нет единого логического определения права, и старое замечание Канта: «юристы еще ищут свое понятие права», — остается в силе и поныне. Понятие права, как всякое философское понятие, творится в процессе неустанной работы человеческого разума. Теория права связана с философией, поскольку ставит свои основные проблемы. И недаром на всех концепциях права, выдвинутых великими философами-систематиками, неизменно горит печать философского целого, частью которого они являются. Достаточно вспомнить хотя бы Спинозу, Канта, Гегеля и Шопенгауэра, чтобы убедиться в этом.
II
Теперь отметим проблему границ правового принципа. Как бы актуален и неистребим ни был этот принцип, он все же должен быть признан ограниченным. Дело теоретика права вдуматься в характер и очертания его границ.
Лучше всего их ориентировать на конкретном материале живой истории, приводящем к осознанию предметной трудности, ярко формулируемой афоризмом немецкого юриста Радбруха: — «Мировая история не может уйти в отставку ради юриспруденции».
И в самом деле:
Когда в моменты, подобные переживаемому ныне Россией и всем человечеством, слушаешь речи и читаешь статьи о спасительном значении права, невольно ощущаешь известное несоответствие этих выступлений тому, что называется «духом времени». Почтенные и сами по себе заслуживающие полного одобрения панегиристы правовых принципов в такие времена досадно напоминают собою тех полководцев, которые в разгар неудачного сражения начинают читать дрогнувшим солдатам лекции о пользе дисциплины, или того брандмейстера, который в момент пожара внушает хозяевам горящего дома правила осторожного обращения с огнем.
Право — насущнейший, необходимый элемент в жизни народов, и глубоко ошибаются те, кто как наш Толстой, его недооценивают. Но нельзя закрывать глаза на ту истину, что в «критические» эпохи истории не оно движет миром. Оно безмолвствует в эти эпохи, пребывает в «скрытом состоянии». Подобно статуе Свободы в дни Конвента, оно «задернуто священным покрывалом», и чувство такта должно подсказать его служителям, что этого покрывала до времени нельзя касаться.
Пусть в недрах великих переворотов всегда зреет, как мы видели, новое право. Но сами эти перевороты никогда нельзя уложить в формальные рамки права. Подлинная сила, добиваясь своего признания, апеллирует прежде всего к самой себе: ее стремление не знает чуждых ее природе принципиальных сдержек — «Not kennt kein Gebot»[218]. Только тогда, когда закончена силовая переоценка ценностей, на историческую сцену возвращается право, чтобы регистрировать совершенные перемены и благотворно «регулировать прогресс»… до следующей капитальной переоценки.
Реальный пафос права — в «утрамбовывании» исторического пути. Непрерывность эволюционного развития в рамках права — вот основоположный постулат правовой идеи («закон отменяется только законом»). Идеал правового прогресса — мировая трансформация правовых институтов на основе законных определений.
Однако утрамбовывающие машины, имеющиеся в распоряжении правовой идеи, слишком легковесны, чтобы превратить в безукоризненно-вылизанный тротуар волнистое, живописно-шершавое, терниями и розами усыпанное поле истории…
Стихия государства не исчерпывается началом права. Не случайно о «разуме государства» (raison d'Etat) говорят тогда, когда государственная власть нарушает право, учиняет «прорывы в праве» — 18 брюмера Бонапарта, 3 июня Столыпина, применение clausulae rebus sic stantibus в международном праве[219] — вот логика государства, его «эссенция». И когда эта «эссенция» становится «исторической плотью», — мы имеем «новые рубежи», «новые этапы», внешние значки эпох, пограничные столбы больших периодов…
Нам могут сказать: «Вы сами же в предыдущей главе заявляли, что нарушение «положительного права» отнюдь еще не есть ниспровержение самого принципа, самой идеи права. Зачем же теперь вы словно готовы поставить исторические рытвины в вину этой идее?»
Ответим: — Конечно, следует отличать проявления правовой идеи от нее самой. Но отсюда еще не следует, что судьба «проявлений» ей абсолютно индифферентна. Поэтому нам и пришлось подчеркнуть, что «роковые минуты» человеческой истории указывают пределы, фиксируют подлинное содержание правового принципа.
Дело в том, что идея должна быть активной и творческой, — «реальность чистого долга есть воплощение его в природе и чувственности» (Гегель). Идея немощная и бессильная (только «регулятивный принцип», только мыслимое «отнесение к ценности») не удовлетворяет конкретного сознания. Недаром отвлеченный нормативизм, как нам придется убедиться впоследствии (в курсе), преодолевается нынешней наукой права, сознающей его недостаточность. Одним из существенных элементов содержания идеи права должна быть признана ее связь с действительностью, с «реальным рядом». Отсюда уразумение сущности понятия права, отсюда же — и точное определение границ (ограниченности) «правовой системы» — условий возможности применения юридических принципов.
Тут нет ничего «обидного» для «чистой идеи»: она не должна быть абстрактной, отрешенной от порядка бытия. И ее неспособность «охватить» собою жизнь означает известную ущербленность ее, относительность, ограниченность. Но тут опять-таки нет для нее чрезмерного унижения: абсолютной и совершенной характеризуется лишь Верховная Идея, платоновское «Солнце умопостигаемого мира»…
Если современная наука государственного права приходит к выводу, что само государство, как стихия власти, «неисчерпаемо в юридических категориях», не поддается полностью правовому