2.
Какое глубочайшее недоразумение — считать русскую революцию не национальной! Это могут утверждать лишь те, кто закрывает глаза на всю русскую историю и, в частности, на историю нашей общественной и политической мысли.
Разве не началась она, революция наша, и не развивалась через типичнейший русский бунт, «бессмысленный и беспощадный» с первого взгляда, но всегда таящий в себе какие-то нравственные глубины, какую-то своеобразную «правду»? Затем, разве в ней нет причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства? Разве в ней мало от Белинского? От чаадаевского пессимизма? От печеринской (чисто русской) «патриофобии»[77]? От герценовского революционного романтизма («мы опередили Европу, потому что отстали от нее»)? А писаревский утилитаризм? А Чернышевский? А якобизм ткачевского «Набата»[78] (апология «инициативного меньшинства»)? Наконец, разве на каждом шагу в ней не чувствуется Достоевский, достоевщина — от Петруши Верховенского до Алеши Карамазова? Или, быть может, оба они — не русские? А марксизм 90-х годов, руководимый теми, кого мы считаем теперь носителями подлинной русской идеи, — Булгаковым, Бердяевым, Струве? А Горький? А «соловьевцы» Андрей Белый и Александр Блок?..
Я мог бы органическую связь каждого из крупных русских интеллигентских течений прошлого и нынешнего века с духом великой русской революции подтвердить документально и надеюсь когда-нибудь это сделать. Факт этой связи не подлежит никакому сомнению, как бы его ни оценивать, как бы к нему не относиться.
Мы переживаем теперь какое-то магическое оживотворение всей истории русской политической жизни на фоне глубокой болезни нашего государственного организма. И пусть образы этой мысли в их нынешней лихорадочной интерпретации нередко похожи на бред, — все же это бред великого народа, в тысячу раз более содержательный и плодотворный, нежели здравое житие всякого рода дутых карликовых ничтожеств, высыпавших, подобно грибам, на нездоровом стволе современного человечества.
Нет, ни нам, ни «народу» невместно снимать с себя прямую ответственность за нынешний кризис — ни за темный, ни за светлый его лики. Он — наш, он — подлинно русский, он весь в нашей психологии, в нашем прошлом, — и ничего подобного не может быть и не будет на Западе, хотя бы и при «социальной революции», внешне с него скопированной…
И если даже окажется математически доказанным, как это ныне не совсем удачно доказывается подчас, что девяносто процентов русских революционеров — инородцы, главным образом евреи[79], то это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения. Если к нему и прикладываются «чужие» руки, — душа у него, «нутро» его, худо ли, хорошо ли, все же истинно русское, — интеллигентское, преломленное сквозь психику народа.
Не инородцы революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами революционерами, внешне или внутренно приобщившимися «русскому духу» в его нынешнем состоянии. Это — свойство всякого подлинно великого национального движения. «Не люди двигают революцию — говорит знаменитый французский философ реакции Ж. де Мэстр, — революция пользуется людьми. Очень хорошо утверждают про нее, что она идет сама собой»…
И глубоко упадочные, декадентские разговоры о каком-то инородческом «засилии» (в смысле духовного пленения) над нынешней Россией являются, воистину, не только тягостнейшим, но и совсем незаслуженным оскорблением родины.
Логика национализма[80]
«Примиренческая» позиция по отношению к московскому правительству, усваиваемая, по-видимому, все более и более широкими кругами русских патриотов, мало-помалу перестает уже вызывать к себе в среде наших правых группировок ту зоологическую, слепую ненависть, какую она вызывала вначале.
Если еще не так давно в сторонниках этой позиции хотели видеть лишь беспринципных перебежчиков, заботящихся лишь о своем личном благополучии и стремящихся заискать у «новых хозяев», — то теперь на страницах правой прессы, взамен брани, клевет и инсинуаций (или наряду с ними) начинают все чаще и чаще появляться и добросовестные, членораздельные аргументы против новой тактики, воспринимаемой русскими националистами. С нею считаются и не могут уже не признать, что она не лишена известных объективных оснований.
При этом вопрос все чаще и чаще с плоскости чисто политической, особенно неблагодарной для защитников иностранной интервенции и продолжения гражданской войны, переносится ими в плоскость общекультурную, где они надеются взять реванш, могущий вполне восстановить и поколебленную ныне событиями, традиционную их точку зрения в сфере практической политики. В таких случаях их аргументация начинается условным предложением: — «пусть большевики даже и объединят Россию, но…» и т. д.
В Харбине прокламирование и защита «примиренчества» выпали преимущественно на долю пишущего эти строки, и потому я не считаю себя вправе уклониться от дальнейшего разъяснения этой позиции в связи с принципиальными возражениями, против нее выдвигающимися.
«Полемическая литература вопроса» настойчиво выдвигает два тезиса, заслуживающие специального внимания.
1.
Первое возражение. — Пусть большевики объединяют Россию, но разве похвально придавать столь существенное значение «топографическим очертаниям государственных границ»? Государство далеко не исчерпывается государственной территорией, родина есть не «географическое понятие», а живой организм. Потерянная территория может быть возвращена обратно, и не о ней нужно заботиться в первую голову. Иначе мы впадем в какой-то «топографический национализм» (газ. «Свет» 85, №№ 342, 391).
Не скрою, что мне самому это возражение неоднократно приходило в голову. Но оно отпадало всякий раз, когда я начинал вдумываться в природу государства и государственной культуры.
Дело в том, что глубоко ошибается тот, кто считает территорию «мертвым» элементом государства, индифферентным его душе. Я готов утверждать скорее обратное: — именно территория есть наиболее существенная и ценная часть государственной души, несмотря на свой кажущийся «грубо физический» характер. Помню, еще в 1916 году, отстаивая в московской прессе идеологию русского империализма от наплыва упадочных вильсоновских настроений, я старался доказать «мистическую» в корне, но в то же время вполне осязательную связь между государственной территорией, как главнейшим фактором внешней мощи государства, и государственной культурой, как его внутренней мощью [81]. Эту связь я еще отчетливее усматриваю и теперь.
Лишь «физически» мощное государство может обладать великой культурой. Души «малых держав» не лишены возможности быть изящными, благородными, даже «героичными» — но они органически неспособны быть «великими». Для этого нужен большой стиль, большой размах, большой масштаб мысли и действия, — «рисунок Микель-Анжело». Возможен германский, русский, английский «мессионизм». Но, скажем, мессионизм сербский, румынский или португальский — это уже режет ухо, как фальшиво взятая нота, это уже из той области, что французами зовется «le ridicule». Вы читаете Гегеля и Трейчке, наших славянофилов, англичанина Крэмба — и чувствуете «подлинность» их утверждений и всемирных — непременно всемирных! — притязаний, хотя нередко с ними не соглашаетесь. Но я вспоминаю, какой глубокой внутренней фальшью звучали речи польских министров в московском религиозно-философском обществе, когда они объявляли свой народ «избранным» и предназначенным к великим каким-то всемирно-историческим свершениям…