Ильин, выдающийся молодой философ, только что получивший степень доктора за диссертацию о Гегеле — арестован. Хлопочут об освобождении… Ю.Н. Потехин, — нынешний «сменовеховец», — спешно ликвидирует уютную обстановку, собирается в Киев и по ночам ходит спать, кажется, куда-то на чердак…

Со всех сторон слышишь вопросы:

— Вы куда?

— К гетману — куда же еще?

Или, гораздо реже:

— К чехам… Авось как-нибудь проберусь… (пробираться к чехам трудно и небезопасно).

И почему-то уже тают надежды, что «вот через неделю»… Смельчаки перестают храбриться. Офицеры спасаются кто куда. О восстаниях что-то уж меньше слышно. «Ну, батенька, это дело затяжное»… Эсеровские убийства как рукой сняло. На Волге хуже, и это самое непонятное: — отвоевана Казань. Чехи отступают… Перед кем? «Неужели этот сброд?»

Что же это значит?

— Неужели террор спасет Революцию?

Знаменитый философ французской реакции Жозеф де Мэстр, как известно, проповедовал «культ палача».

— Это человек, жертвующий всем человеческим в себе, всею душою своею великой идее Государства… Это лучший из лучших граждан, это апофеоз гражданской доблести…

Так выходит в плане романтической философии истории и рафинированной мистики Жертвы. Но в плоскости быта и эмпирического опыта это совсем не так.

Чрезвычайки, как губки, впитывали в себя всю грязь, все отбросы русской жизни. Забубенные головушки, озлобленные маньяки, царские жандармы, авантюристы, герои корысти, просто уголовные элементы — весь такой люд радостно оседал в этих бастионах «революционной самообороны», оказывался там годным и подходящим. На лице революции, уже искаженном судорогой «любви ненавидящей», стали обильно выступать страшные кровавые знаки.

Нужно было страхом заморозить сердца, сковать волю врагов, воссоздать дисциплину в армии и в разнуздавшихся массах. Для этого все средства были хороши и любые руки приемлемы. Устрашение должно быть прежде всего действенным.

Казнили крестьян («кулаков») и дворян, солдат и офицеров, интеллигентов и священников. Казнили сплошь и рядом даже не за личные проступки, а просто «за принадлежность к контр-революционному классу», связанному круговой ответственностью. За убийство комиссара в Тульской губернии платили жизнью домовладельцы Курска и Вологды, а за коварство офицера в Питере прощались с миром генералы в Смоленске и священники в Казани. Малейший повод обогащал газеты новыми столбцами безумия и ужаса.

Да, трудно было жить… Казалось, каждый (из людей нашего круга) мог ежедневно ждать своей очереди, и поэтому каждый с повышенной силой чувствовал (странный парадокс!) «аффект» жизни, — да, да, даже и такой, быть может, именно такой, ибо выбора не было… Так обреченные на смерть вдруг ощущают, как никогда, неизреченную радость бытия, — и в этой атмосфере смерти, помнится, неумолчно звенел в ушах отрывок уальдовской «баллады рэддингской тюрьмы» об осужденном на казнь:

Но не видал я, кто б так жадно Вперял свои глаза В клочок лазури, заменявший В тюрьме нам небеса, И в облака, что проплывали Поставив паруса…

Страна была вздернута на дыбы, и Революция, спасенная, торжествовала. Головы, опьяненные «февральской улыбкой», трезвели, а руки, поднимавшиеся в защиту Февраля, опускались в бессилии. «Нет, это вам не Керенский», — слышалось повсюду. Революция сбросила детскую рубашку и облеклась в тогу мужа. Но, Боже, что это была за тога: вся в крови, в кровавых пятнах, измятая, изорванная в борьбе, — в кошмаре преступлений, выдаваемых за подвиги, и в сиянии подвигов, похожих на преступления.

В сентябре мне довелось довольно неожиданно очутиться в Перми. И ужасы Москвы сразу померкли перед тем, что творилось здесь на границе советской республики, в непосредственной близости белого фронта, в царстве страшного уральского совдепа… Пришлось воочию удостовериться, как отражается на местах «твердая политика» центра.

В виду того, что все подозрительное (во главе с знаменитым епископом Андроником) было уже устранено раньше, — «классовая месть» обрушивалась на рядовых, индивидуально ни в чем неповинных представителей «буржуазии и интеллигенции». Чуть ли не кварталами расстреливались домовладельцы, ловили судебных деятелей, и даже аполитичнейший ректор университета и деканы факультетов были в один прекрасный день арестованы за «тайное сочувствие» белогвардейцам, и только телеграмма Луначарского уладила инцидент. Жестокость террора была до того невероятна, что даже Зиновьев приезжал из Петербурга и, как говорили, давал решительные «советы умеренности». Но «места», сами возбужденные центром, уже привыкли действовать «автономно» и ежедневные массовые казни вслепую продолжались и после зиновьевского визита. Уездные города не отставали от губернского. Утверждают, что в маленькой Осе погибло всего около двух тысяч человек, из них значительная часть — окрестные крестьяне. Да и по улицам Перми нередко можно было видеть партии бледных оборванных крестьян («кулаки»), проводившихся под конвоем молодцов из «батальона губчека» с камской пристани в чрезвычайку… Малейшего наговора оказывалось достаточно, чтобы человек шел на смерть. Какой-то сапожник в Осе был расстрелян за то, что год тому назад держал подмастерья, и, следовательно, «пользовался наемным трудом», т. е. принадлежал к «буржуазии»…

Пытки, больной садизм палачей, из которых многие потом кончали самоубийством, затравленные галлюцинациями, — все это факты, в достоверности которых не может быть сомнения.

Но поставленная цель была достигнута — красная власть спасена. «Не будь Чрезвычайных Комиссий, — мы не смогли бы тогда удержаться» — признавались потом большевистские лидеры, и трудно отрицать долю горькой истины в этих признаниях. Дни «улыбок», действительно, миновали. Революция унаследовала железный посох Иоанна Грозного, и «песьи головы» опричников воистину казались в глазах русских граждан лучшей эмблемой Чрезвычайки и ее служителей.

Однако террор не только спас революцию — он принялся проводить в жизнь коммунизм. Это было уже хуже преступления; — это была ошибка.

Самые мрачные и нечистые страницы истории чрезвычайки относятся именно к этой стороне ее деятельности. Борьба с контрреволюцией, несмотря на весь ее ужас и отвратительные эксцессы, была в основе своей все-таки осмысленна и кончилась победой, — борьба со «спекуляцией» была бессмысленна и кончилась поражением.

Словно повторялась практика французской революции, в свое время заклейменная Ройе-Колларом в одной из его парламентских речей: «Конфискация — это нервы и душа революции. Сначала конфискуют потому, что осудили, а потом начинают осуждать, чтобы можно было конфисковать; жестокость еще может утомиться, но алчность — никогда».

Политика реквизиций и конфискаций вызвала со всех сторон органический протест, а запрещение торговли — всеобщее неповиновение. Человек, решивший подчиниться коммунистическим декретам, умер бы с голоду через пару недель после своего решения: ибо «легально», кроме знаменитой восьмушки

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату