– Я… я попыталась как-то поговорить с ним – и вызвала всплеск такой безудержной, такой непонятной злобы…
– Ох, миссионерка… Мила, он вырос – Туська его зовет Маугли. ру, – он вырос не среди людей, а как бы частью природы. И по закону его дикой природы, в каждого, кто к нему приближается, он должен вцепиться. Не приближайся к нему! Ты умный, добрый, понимающий человек, ты хочешь ему помочь, – не надо! Я не буду тебе рассказывать о его детстве, о его мамаше, которую он не видал трезвой, о его жизни… Я знаю, ты все можешь представить себе, понять, угадать, – не нужно, не угадывай. Ты хочешь ему помочь? Ты желаешь ему добра? Так оставь его в покое! Ладно, Мила, не бери в голову, все образуется. До вечера.
– Так Виктора что, совсем уволили?
– А на него у начальства большой зуб вырос, когда Витькину фантастику стали напрямую финансировать, а они ничего от этого откусить не могли.
– Ну, он же не виноват.
– То есть как – получать деньги мимо них, не зависеть, не выпрашивать то, что тебе и так положено, – да он преступник. Такое не прощают.
– И что же теперь?
– Ничего. Уезжать намылился.
– Жалко. Ведь талантливый, ты сам говорил.
– Да… Слабак он и чистоплюй. А здесь пахать надо, землю рыть и грызть, рылом в грязи. Это не для таких. Аристократы духа… Ничего, Мила, справимся и без них. Пробьемся!
– Пока только перебиваемся…
– И перебьемся!
Покров на Нерли… Посмотри, посмотри еще на это скромное, простое, скудное на красоты создание, посмотри. Посмотри издали, под пологим вечерним лучом или сквозь висячий утренний туман. Посмотри, подойди ближе… и поплывет, задрожит, как в речном отражении, простой светлый облик, негордый, некичливый, не раздавливающий тебя неподъемной тяжестью или чудовищным величием, а только как-то берущий душу твою в ладони и поселяющий в ней тихое спокойствие и какую-то щемящую тоску по всем ушедшим и всем живущим… Подумать только, в какой тьме, в каком ужасе жили… может, потому и создали такую красоту, такую мечту вечную, из камня сложив боль и надежду человеческую… Смогли. И мы можем. Неправда! Через всё, через грязь, гнусь, скверну в собственных душах – можем! Шухов на семьдесят лет раньше всех вантовые сетки провесил. Никитинская башня была выше всех в мире, никто до него таких не считал, а он смог. Хотя учился не в Оксфорде, а в Томскфорде. Мельников ни на кого не оглядывался, журналов вообще не читал… «трезвых мало и еще меньше благородных». Мало, Константин Степанович, но есть же! Не всё убито, растоптано, растеряно, не всё. Посмотри на этот светлый облик, он словно лик… Неправда!
– Что с этим сделаешь, Мила? Ну, вырос он так… как сорняк придорожный. Сейчас ведь пол-России стоит у дорог, продают всё, что могут, проезжающим в джипах и смотрят им вслед. А он не хочет стоять у дороги… Он человек и все-таки не зверь. Тебя вот кости встревожили – не догадываешься, зачем ему? Да не грызет он их, собаку он подкармливает, пса бездомного, драного, шелудивого, который его укусил. Видел их, сладкая парочка.
– Он так любит собак?
– Может, и любит. Кого-то ж надо. Или чувствует родственную душу: ему, наверное, тоже хочется грызть, кусать, рвать…
– Кого? За что?
– Всех, за все. За жизнь его такую, затраханную, замордованную. Мне это понятно, я, может, такой же был бы, если б карандаш не подвернулся. За карандаш держась и выплыл. А ему не за что ухватиться, его одна злость держит. Ты думаешь, когда он из твоей «Жизни в искусстве», из первоиздания, страницы выдрал на подтирку, и тебя потом пришлось отпаивать…
– Я ему ничего не сказала!
– Ну, я ему все сказал. Но ты что думаешь, это он по наивности?
– Нет, Ваня, он не играл. «Драна, желта – для ча? в сяти всё есь»… Он правда не знал, зачем она.
– Но он знал, что она тебе дорога. Понимаешь?
– «Народ злой, изо всех сил злой».
– Чего это ты на народ?
– Это не я, это у Достоевского…
– Ну, изо всех сил, или может еще добавить, я не знаю, но какая жизнь, такие и люди… А какие люди – такая и жизнь. Вот и разберись, кто виноват.
– Ваня… А он – нет, я не против, просто… он еще долго у нас… – он не говорил?
– До Успения, вроде. А может, до Усекновения.
– А это… когда?
– Ну, я помню, что ли? Посмотри. Ничего, переживем, не бери в голову. Я еще посижу тут. Давай. До вечера.
– Витька вчера звонил из Штатов.
– Да? Как он там?
– А вот напомни, у какого это поэта стишок:
Нью-Йорк, Чикаго, Висконсин,
Айова.
Как вам живется, господин?..
– Прекрати!
– Прислал вот беседу с боссом – типа начало большого пути. Хочешь послушать?
– Ну давай, любопытно.
«– You ought to give up your fucking russian…»
– О, пардон…
– А сразу включить транслятор ты не мог?
– Ну извини, забыл. Вот, семейный вариант:
«– Вам/тебе следует оставить ваши/твои…»
– Ну, выбери «ты». Судя по такому началу…
– Да, тут, скорей, на «ты».
«– Тебе следует оставить твои милые русские привычки. Ты прилетел сюда из твоей милой России с твоими милыми недоношенными идеями, которые у нас уже пополам в бетоне – пополам в земле. Так что милую прицкеровку ты здесь не жди. И ничего здесь не жди. И тебя здесь не ждут и не дождутся. Но ты не полный инвалид на голову, и милое дело тебе найдется. Вот, позанимаешься местами индивидуального пользования. Знаешь, что такое? У вас в России есть? Ну и рисуй. Быстро и без милых ошибок. И еще: пока не вырос в большую самку собаки, громко не тявкай, у нас не любят.
– А когда вырасту, полюбят?
– Нет. Но тогда тебе будет на это уже насправить большую нужду».
– Да, не очень весело… А прислал тебе, хотя с тобой больше всех ругался.
– Ругался! Он раз завелся и в драку полез.
– Боже мой, ты с ним дрался?
– Что я, больной? Вытянул руку и держал, пока он не устал трепыхаться.
– И всё?
– Ну как. Обиделся, что ему по тыкве не дали, мужика в нем не уважили.
– Долго дулся?
– Да нет… У меня в расчеты-то ошибочка все-таки затесалась – может, с недосыпу. Ну и на представлении…
– Он торжественно отмстил?
– Нет… Ну, то есть, да, но когда уже разошлись все. Подошел, ткнул молча и ушел. Типа: «я тоже хилых не бью». Мелкий он больно, у таких всегда гонору…
– Мал, да удал. Кроме него ведь никто не заметил?