заерзал.
– Чего?
– Помоги мне найти папу. Ты же говорил, что он не умер.
Помнит, хоть и бредила, помнит мои слова, думал Сухарь, что ж теперь отказываться, разболеется еще, помрет…
– Говорил.
– Ты говорил, что они не умирают.
– Не умирают. Как есть не умирают. Таков закон природы.
– Ты откуда знаешь?
– Что знаю?
– Про законы природы.
– Мне лет, – он замешкался на подсчет, – в два с лишним раза больше… Уж знаю что к чему. Не умер он. Просто ушел. Вернется. Вернется, будь уверена. А теперь иди ложись, тебе отлежаться надо.
– А твой папа, он тоже не умер.
– Нет, не умер.
– А где он сейчас?
– Здесь.
Сухарь как-то неопределенно кивнул, и Жила завертела головой, словно искала кого-то еще в землянке.
Еле уложил обратно в постель. Не хотела, но едва коснулась подушки, заснула.
Сухарь перво-наперво отправился к шахте. Шел, перемалывая «отец-шмондец-огурец». Так и дошел, попутно 1501-ю и 1503-ю почистил. Там уже сунул в капсулу пустую коробку от таблеток: поймут, чего ему надо. Капсулу в шахту бросил.
Шахта – дыра в земле, выложенная камнем, – оттуда лифтом поднималось всякое, чем можно пользоваться трубочисту. Раз в несколько дней обязательно выскакивали на поверхность еда – консервы, галеты, чай, прочее. Реже – одежда, не новая, но вполне пригодная в носку. Прочая ерунда: мыло, лекарства, инструменты…
Таких шахт несколько. Эта на границе округов Сухаря и Дрозда. Каждый приходит и забирает свое. Никто никого не обижает, чужого не возьмет. Так здесь заведено, не им придумано. Да и все равно всем одно и то же выбрасывают. Те же галеты, печенье, сахар, консервы. С Дроздом вообще никаких недоразумений не было. Странный он мужик, но тихий. Молчун. Говорить с ним – мука. Чего не спросишь – как там здоровье, что нового (это шутка такая была раньше, теперь заместо «здрасте»), – он только бровями шевелит. Если левая бровь вверх ползет – да, значит. Если правая – то нет. Если обе вверх лезут – знать не знаю. Если к переносице – надоел уже, отвянь. А так слова от него не дождешься. Он старше Сухаря и с трубами воюет дольше. Однако странный, рисует на трубах всякое. Облака рисует, солнце, деревья, живность всякую. Откуда только краски берет? Сухарь никогда не видел в лифте разноцветных красок. Вылетала только серая – трубы метить.
Через неделю Жила совсем в себя пришла, выздоровела. Что с ней делать, толком так Сухарь и не решил. А она на второй день даже как будто и не спросила, а утверждала давно решенное: ты же мне поможешь найти папу.
Сухарь глядел на ее веснушки, на торчащие врастопырку уши и уже ответил было, и будто другого ответа и не могло быть в нем, что да, что помогу – и вовремя прикрыл рот, не позволив словам вылететь из глотки. Но они, слова-то, нашли другой путь – в глазах Жила прочитала ответ.
– Когда? – спросила.
– Тебе надо сначала поправиться. Освоиться здесь. А там посмотрим.
– Хорошо, – потупила глаза, и Сухарь не заметил улыбку, хоть она и отражалась в каждой веснушке.
– Я стану тебе помогать, – сказала в тот день, когда уже можно было не бояться выйти на улицу.
– Ты? Мне? – Сухарь повернулся к Жиле, словно вдруг почувствовал позади себя дыру, черную, непонятно откуда взявшуюся пасть, угрожавшую сожрать его. – В чем?
– Как в чем? Я ж видела твою работу. Я тоже так смогу.
Сухарь шумно втянул носом воздух, отхаркнулся.
Жила смотрела на него, на ходящую Сухареву челюсть – будто он не уверен был в том, может ли сплюнуть или нет. И вдруг она засмеялась. Смех врезался мелкими морщинками в окологлазье, обнажил белые-белые зубы и прекратился, когда плевок словно гвоздь резко вошел в щель в дощатом полу.
Глупость какая, чего он испугался, не пасть это, а девчоночий смеющийся рот. В самом деле, пока решишь, что с ней делать, не держать же ее на дармовщинку, хоть много и не съест, словно птичка клюет кашное месиво.
– По дому будешь.
– Я не умею по дому. Я с тобой хочу. И потом мне страшно одной.
Каприз ведь, а с другой стороны, подумалось, и ему спокойней, если с ним, а не одна. А то мало ли что натворит – кому это здесь нужно…
Качнул головой, улыбнулся. И вдруг увидел перед собой ее детскую руку. Не понял.
– По рукам? – пояснила малявка.
Сухарь коснулся гладкой, несчетчицкой руки, осторожно, чтобы не оцарапать. Подумал: дело нехитрое, работа хоть и тяжелая, но никто ж не требует от нее работать на износ и целый день. Премудростей немного, научит.
Сухарь нашел какие-то свои старые шмотки – не в платьице же ей по грязюке цокать. Сапоги же выставил напротив новые, им не ношенные. Оделась, вырядилась – Сухарь смехом давится. Не по воину кольчужка. Тощие ноги из голенищ торчат, сапоги на ходу сами готовы спрыгнуть с ноги. Ничего, набил тряпок в носок, голенище стянул веревкой. Рубашку дважды вокруг тельца обернул, рукава по локоть закатал. Шляпу с обгрызенными полями на голову нахлобучил – здесь с непокрытой головой нельзя. Ничего-ничего. Погодь немножко, сказал, пока так походишь, одежонку мы тебе найдем.
– Дело наше нехитрое, – объяснял Сухарь, ведя Жилу от трубы к трубе. – Заблудиться здесь трудно. Хоть и уныло вокруг, и приметного ничего нет – сама видишь, пригорки, низинки, ничем они с виду не разнятся. Но ориентир держи по трубам. Вот карта, на ней все трубы обозначены, вот здесь границы округа, вот здесь землянка. Так что заблудиться может разве что последний дурак. Наши трубы, – произнес, запнулся: как быстро он уже говорит о «наших», а не «моих» трубах, – наши трубы с 1448-й по 1912-ю. У Дрозда: с 1913-й по 2408-ю, у Слепня: с 907-й по 1447-ю…
Жила слушала его объяснения, неловко вышагивая рядом. Рука ее детская, много тоньше мужицкой, залезала в тонкие трубы, где ладонь Сухаря не могла развернуться, выскребывала оттуда грязь. Росточка еще не хватало, но все равно ловчее девчонка Сухаря, сноровистей.
Теперь каждый день, когда Сухарь мерял ногами выбранный маршрут, с ним шла и Жила. От трубы к трубе. Она, егоза, конечно, не могла идти спокойно. Без конца говорила, увлекая разговорами. Поначалу это раздражало: Сухарь привык к внутренней тишине, привык к речитативу собственных стишков. А
– Сухарь, а у тебя лицо сейчас что этот пейзаж. Ты знаешь, ты видел?
– Чего?
…
– Здесь небо как будто у нас потолок в помывочной.
– И что?
– Серенькое-серенькое. Будь моя воля, я бы его перекрасила в синее.
…
– А здесь животные какие водятся?
– Бывает, заходят иногда.
– А какие, какие?
– Да иди ты спокойно.
– А смотри, птица летит!